Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Я поднимаюсь в Иос и мню себя пиратом, который сумел отыскать город, хотя его хорошо укрыли от глаз. Я не то Синдбад, не то еще кто-нибудь в том же духе. Только не викинг, это слишком уж нордически, на мой вкус.
На солнце город Иос сверкает белей белого, и дом, который начал хоть немного темнеть, завтра будет выбелен снова, чтоб не отличаться от других. Побелку осуществляют женщины вручную, щетками, видно, им у себя в Иосе белизны не хватает.
А вообще-то весь город — это один сплошной дом. Ходишь вверх по лестницам, вниз по лестницам, все равно как в просторном доме с этажа на этаж, только ту роль, которую в доме играет комната, здесь играет целый дом, и в этом таится волшебство островного города. Порой мне встречаются девушки, но, оказавшись на одном уровне со мной, они глядят в другую сторону, они очаровательно робки или просто напускают на себя робость.
Порой я сажусь в кафе на стул, на котором, возможно, сиживал во время оно сам Одиссей, сажусь за столик и получаю чашечку горохового кофе, а к нему вдоволь сахара. Я расплачиваюсь драхмами, строго слежу, чтобы не уплатить теми, которые я был вынужден изъять у своих товарищей. Порой за соседние столы присаживаются мужчины в больших не по размеру кепках. Они не то чтобы приветливо мне улыбаются, но и не возражают, они дозволяют мне, чужаку, быть здесь и делать вид, будто я попиваю свой гороховый кофе.
Я снова спускаюсь к гавани и говорю себе: а теперь — домой. Как быстро человек приживается на новом месте!
И вот я опять в мэрии и записываю свои городские впечатления. И как на меня глядели мужчины, и как на меня не глядели девушки, и как мужчины не возражали, чтоб я сидел на стуле Одиссея. Я записываю, как ослы, четвероногий островной транспорт, ходят по лестницам в этом городе тысячи ступеней, как они таскают на себе воду, а сами ничего не пьют, а порой спускаются с гор, и тогда они похожи на ежей с ослиными ножками, потому что нагружены вязанками хвороста — топлива для очагов Иоса, в которых варят каракатиц. Итак, я пишу об ослах, каракатицах и вязанках хвороста, я все глубже проникаю в жизнь острова и веду себя так, будто я первый человек, пишущий об этом острове, человек, не подозревающий, как много людей уже писало о нем, и не исключено даже, что среди этих людей был некий Гомер.
И я придерживаюсь избранных мною форм труда и отдыха, и я выхожу за пределы города и обнаруживаю, что здесь у них есть выселки, все равно как у нас, дома. И я подхожу к одному из таких дворов, и собаки делают вид, будто готовы проглотить меня живьем, но, когда я тем не менее иду дальше, отступают, и я остаюсь непокусанный. Потом они и вовсе начинают вилять хвостом, как бы догадываясь, что в мешочке для хлеба я ношу с собой таблетки.
По острову уже разнесся слух, что я — человек с таблетками, добрые дела так же трудно скрывать, как и дела злые. Эту мысль я тотчас записываю, пока она не улетела прочь в жарком климате, который поощряет ничегонеделанье. Того и гляди, я заделаюсь на этом острове философом.
Из дверей выходит крестьянка. Она машет на меня рукой. Чтоб я шел себе дальше своей дорогой. Я не хочу быть навязчивым, я повинуюсь, но крестьянка догоняет меня, хватает за плечо, разворачивает лицом к себе и тащит в свою хибару. Вот каким путем я узнаю, что в этих широтах отрицательный жест означает приглашение. Где-то на полдороге между Германией и Грецией эти жесты превратились в свою противоположность. Может, они угодили в смерч, который поменял их местами? А может, и молодые девушки, которые отводят взор при встрече со мной, дают таким образом понять, что они с любовью глядят мне в глаза? У меня бездна времени, я не прочь поразмыслить также и на тему, какие жесты лучше, греческие или немецкие, и решаю это сомнение в пользу греков, потому что греки — классики и, как говорят, уже сочиняли трагедии и дерзали общаться с богами, когда немцы еще предавались низкопробным утехам в своих дубовых рощах.
Крестьянка приводит меня на какое-то подобие веранды, где на попонах из овечьей шерсти лежит ее муж, муж этот желт лицом, щеки у него запали и руки высохли, как у мумии. Я вижу, что его тело сотрясает лихорадка. Для этой женщины я чудесный доктор, который может вернуть здоровье ее мужу, своего рода Иисус Христос. Я вынимаю из мешочка пригоршню таблеток, потому что этот человек очень похож на моего деда. Крестьянка порывисто обнимает меня, хотя здесь это, судя по всему, не принято. Я уже убедился: женщины отводят глаза и ждут, когда мужчины сами их обнимут. Но эта женщина вдобавок увенчивает меня гирляндами из сушеных фиг. В иллюстрированных журналах мне случалось видеть, что в Индии гостей увенчивают цветочными гирляндами, я же увенчан фиговыми, вдобавок крестьянка сует мне в мешочек помидоры, а в каждый брючный карман — по огурцу, и вид получается такой, будто бока у меня пустили зеленые побеги.
Дома я приглашаю к обеду Костаса, а Костас со своей стороны выставляет тягучее вино, сладкое, как напиток для ангелов. Это вино занесло каким-то ветром с Самоса на Иос.
Я по-прежнему каждое утро хожу на мол и вожу глазами по строчкам горизонта, продвигаясь шаг за шагом, все равно как по малопонятному тексту в книге, но не могу обнаружить там ни единой точки, которая впоследствии могла бы обернуться кораблем. В этот день море цветом напоминает узамбарскую фиалку. Я возвращаюсь в мэрию и записываю там свое наблюдение.
Блеяние овец спугивает меня. Из внутренней части острова пригнали в гавань небольшую отару. Один из трех овчаров выглядит как те существа, которых древние летописцы называли циклопами. Мне приходится верить этим летописцам на слово, потому что сам я циклопов не видел, они, надо полагать, все вымерли, если, конечно, когда-нибудь вообще существовали. Но даже если они и вымерли, в школе мне полагалось усвоить их так, словно они еще живут. Штудиенрат, преподававший у нас древнюю историю, столь грозно о них повествовал, что моя фантазия сотворила их из того ничто, каким они, возможно, и были.
Итак, у человека, о котором я завел речь, всего один глаз, и он по меньшей мере на две пастушьих шапки выше, чем оба других овчара. Его здоровый глаз смотрит прямо перед собой неподвижным взглядом, его босые ноги тверды, как камень, по которому они ступают. Он вооружен посохом, который скорее напоминает палицу, палицу из смоковницы, вполне соответствующую его росту. А древесина смоквы тверда, как камень, из которого смоковница высасывает сладость своих плодов.
Маленькие суденышки именуются здесь кахики, и ни один человек не согласился бы, что их можно называть лодками. Кахики у пристани, грузовое, приводит в движение мотор, этот мотор тукает и такает. Средняя палуба кахики — это такой закуток с крышкой. Крышка откинута, и один из погонщиков стоит, широко расставив ноги над люком. С мола ему подают овцу за овцой, а он швыряет их в люк. Но циклоп не отдает очередную пойманную овцу ни в чьи руки. Он прямо с мола кидает их в люк и, попав, ржет как осел. Наверняка овцы циклопа попадают в трюм с уже переломанными ногами. Но я подавляю в себе желание заступиться за бедных животных на манер сердобольной тетушки, поскольку до сих пор не исключаю возможности, что меня выставят под стеклом, ведь в конце концов я, не будем об этом забывать, как комендант острова или нечто аналогичное, принадлежу к той плеяде немецких комендантов, которые по всему свету убивают либо приказывают убивать людей, а значит, не мне и сокрушаться из-за переломанных овечьих ног. Вдобавок я своевременно вспоминаю про мясников у нас на бойне, возле бедняцкой слободки, и еще я вспоминаю забойщиков скота у нас дома, как безжалостны они были, когда тащили скотину со двора. А рассуждали они так: если скотину все равно забьют через час или два, не обязательно ей помирать с целыми ногами.
И вдруг в поле зрения циклопа, вернее, его единственного глаза попадаю я. Он подходит ко мне и стучит своей палицей по моему узелку. Тут я вижу, что у него заячья губа. Он что-то бормочет и вновь стучит по моему узелку. Я понимаю, к чему он клонит, и знаками приглашаю его следовать за мной. С моей стороны это своего рода уловка: я хочу, чтобы он перестал ломать ноги овцам. Итак, я отхожу с ним в сторонку, немного тяну время, потом даю ему три таблетки. Он гогочет как мул и одновременно грозит мне своей дубинкой. Я истолковываю это как изъявление благодарности на местный лад.
Тем временем из мэрии выходит Костас и, наговорив множество французских слов, призывает меня запретить погрузку овец. Люди на чужих кахики среди ночи проникли сюда бог весть откуда, то ли с Аморюса, то ли с Санторина, это разбойники и грабители. А мясо овец принадлежит жителям Иоса, а времена сейчас голодные, короче, я должен вмешаться и приостановить погрузку, между прочим прежний комендант, итальянский, тоже всегда так делал. Вот теперь мне становится ясно, что Костас, да, пожалуй, и все остальные считают меня комендантом острова. Господи Иисусе, ведь это ж надо!