Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
В дальнейшем я расспрашивал людей, о которых можно было предположить, что они получили гуманитарное образование, не знают ли они чего-нибудь про могилу Гомера. Одни утверждали, будто Гомер родился на Иосе, другие же — будто он на Иосе умер. Могилу его якобы нашли, и есть люди, которые якобы перед ней стояли, а я слушал, слушал, но не знал, можно меня причислить к таким людям или нельзя.
Вот так в тот вечер в садовой сторожке я завершаю рассказ о своем пребывании на острове Иос по графе «Страшные истории». От нашей так называемой гинденбургской свечи тем временем осталась только плошка, и девочки снова могут перевести дыхание.
— А теперь? — спрашивает наконец фройляйн Ханна. — Теперь вы что думаете про могилу Гомера?
— В одной из книг, которые я получил от вашего батюшки, я вычитал, что существует еще и третья секта, сторонники которой полагают, будто Гомера вообще никогда на свете не было.
— А кто же написал про Одиссея?
— Многие, целый коллектив. Ведь существует ученая секта, которая утверждает, будто и Шекспира на свете не было.
Барышни продолжают засыпать меня вопросами и тем пришпоривают мою фантазию, а на меня нисходит соломонова мудрость, и я изрекаю:
— Разве на долю поэта может выпасть судьба более прекрасная? Его творение живет, оно существует и продолжает существовать, побуждая людей размышлять и доставляя им радость, его используют, чтобы терзать гимназистов и школьников, драмы Шекспира играют по разным городам от Рованьеми до Капштадта, они волнуют и наставляют слушателей. Их труд неизменно пребывает с нами, аки дух, аки бог, меж тем о самом творце никто ничего толком не знает. Он исчез, он почил, вознесся из кораллового склепа своих творений, из пестрого кораллового рифа мировой литературы и ушел в океан вечности.
Изрекши эту мысль, я не без некоторого восхищения оглядываю себя со стороны. Думаю, нет нужды заверять вас, что все мною сказанное носило чисто теоретический характер и что практически нет для меня ничего более чуждого, нежели желание безымянно опочить и вознестись из своего творчества. Впрочем, так обстояло дело именно тогда, ныне же, когда я об этом пишу, все выглядит по-другому.
Через маленькое оконце сторожки я замечаю на небе сразу три падающих звезды. Они напоминают мне те три точки, которыми литератор завершает предложения, не доведенные им до конца. А ежели вдобавок эти три точки заключены в прямые скобки, значит, цензура порекомендовала литератору не доводить предложение до конца.
Своей историей про могилу Гомера я достигаю определенных результатов: уже на другой день все мои слушательницы, включая пухленькую брюнетку, добывают «Илиаду» и «Одиссею» и принимаются их читать.
— Но другими глазами и на другом уровне понимания, — говорит фройляйн Ханна, и эту фразу она явно заимствовала у своего отца.
А солнце встает поутру и садится ввечеру, и бывают дни, когда мы его видим, а бывают дни, когда мы его не видим, но на дворе все-таки лето, и мы чаще видим его, чем не видим. Господин шеф, который последнее время больше уделял времени господину Ранцу, снова обращает свои взоры на меня: на его вкус господин Ранц недостаточно начитан. Господин Хёлер не говорит этого напрямую, но лишь дает понять. И вдобавок через общение с господином Ранцем ему не удалось пробиться к тому мировоззрению, под знаменами которого можно будет продолжить жизнь штудиенрата и помещика-садовода. Он задает мне вопрос, считаю ли я возможным существование спиритических духов, а я отвечаю, что и духов считаю возможными, и вообще все считаю возможным. Все, что можно себе вообразить, существует на самом деле, говорю я ему, хотя сам этого твердо не знаю. А спиритические духи и высшие миры Рудольфа Штайнера существуют на самом деле как частицы большой, великой действительности. Частичка же, вызывающая удивление и признаваемая, чтимая и принимаемая по отдельности, есть сектантство.
Это рассуждение наемного работника приводит господина Хёлера в неописуемый восторг. На него накатывает приступ щедрости, и он предоставляет в полное мое распоряжение одну из своих грядок, заросшую высоким, по колено, табаком. Я истосковался по настоящему куреву, до сих пор я пробавлялся смесью из прошлогоднего вишневого и орехового листа, а потому и принимаю дар господина Хёлера как проявление высшей щедрости. У меня нет сил дожидаться, пока нижние листья вызреют и пожелтеют, я раскладываю несколько листьев на противне, противень ставлю на свою чугунную печку, сушу и добавляю к своей орехово-вишневой смеси. Потом набиваю трубку, раскуриваю и затягиваюсь. Наконец-то снова дым, снова колючий никотиновый дым! Я снова ощущаю, что у меня есть трахеи и бронхи, и, когда я втягиваю и снова выдыхаю этот дым, у меня глаза малость лезут на лоб.
Курение этой адской смеси из прошлогодних листьев и недозрелого табака добром для меня не кончается. Уж и не знаю, при чем тут мой желудок, но он воет от боли, и мне порой приходится среди рабочего дня растягиваться прямо на земле.
Господин Хёлер велит мне сходить к врачу, и я надеваю бриджи и солдатские сапоги — короче, одежку из своего егерского рюкзака и зеленую шапочку, которую подобрал на улице. Фройляйн Ханна находит, что у меня очень изысканный вид, но я ей не верю, детская влюбленность делает ее пристрастной.
Врач находит раздражение слизистой желудка и велит мне принимать что-то, в чем содержится магнезия, и еще не велит мне курить, не травить себя газом по доброй воле.
Я иду в центр, в аптеку, и узнаю, что с минуты на минуту подтвердится слух: в Гроттенштадт входят русские. Американцы исчезли. Тихонько откатились на запад, а я даже ничего не заметил, и рассказать мне никто об этом не рассказал.
Русские въезжают на крестьянских телегах. Телеги накрыты сверху брезентом, а многие гружены сеном и соломой. Вид у солдат довольно обносившийся, многие даже без сапог, зато автоматы сверкают, а из сена выглядывает кое-где ствол пулемета. Меня это не волнует. Я никого ни с кем не сравниваю. Я не был здесь, когда в город входили американцы, но жители, по-моему, в ужасе. Я даже слышу, как кто-то восклицает:
— И они будут теперь нами командовать?
Еще я слышу, как другой отвечает:
— Заткнись, старый дурак.
Женщины тоже стоят на базарной площади. Некоторые рыдают.
Колоннада напротив ратуши забита зеваками. Я с трудом протискиваюсь к аптеке. Да, вот эта самая колоннада. Здесь я впервые встретил ее с другим. Дело было так: мне пришлось поменять ночную смену, и еще было так, что я возвращался домой среди дня и встретил ее здесь под колоннадой. А при ней был этот тип, администратор из самого большого текстильного магазина, и они лизали мороженое из вафельных стаканчиков — она и господин администратор. Я еще помню, что на меня напала охота проверить, увидят они меня или нет, если я бочком пройду мимо. Они не увидели. А когда я оказался на одной прямой с ними, они скрестили руки, словно собираясь пить на брудершафт, и она начала лизать его стаканчик, а он — ее, так что я сразу понял, как далеко у них все зашло.
Кончай, командую я себе, это все было и прошло, стало историей. Я вновь переключаю внимание на русских и разглядываю их заезженных лошадей. Это коняшки, маленькие шустрые коняшки. Доски по бокам телег, оглобли, дуги — во всем этом чувствуется что-то родное, и первый раз в жизни я сознаю, что родом-то я из Восточной Германии, и, как выясняется впоследствии, я не ошибся.
Некоторые из женщин стоят на краю площади и плачут, одни, возможно, плачут потому, что их мужья не вернулись домой, а другие, возможно, потому, что уходят отсюда американские эрзац-мужья, эти раскормленные оболтусы в высоких шнурованных ботинках, эти парни с детским восприятием мира, а с ними уходит шоколад и сигареты «Кэмел».
Для хорошо закрученной повести было бы очень кстати, чтобы и моя жена, вернее, та женщина, которая была когда-то моей женой, тоже стояла на краю площади и слезами провожала своего фермерского сына из Оттавы. Ни один порядочный фильм не мог бы обойтись без подобной сцены. Но я не закручиваю повесть и не снимаю фильм, ибо чем старше я становлюсь, тем больше начинаю ценить действительность, и описываю я именно действительность, поэтому говорю еще раз: я не видел в толпе плачущих мать своих сыновей.
В аптеке я получаю препарат с магнезией. Меня так и подмывает хоть на минутку заглянуть к Капланам. Но у Капланов никого нет. Квартира не заперта. Я узнаю от соседки, что Капланы ушли вместе с американцами. Они подамши на запад, говорит соседка. Голодные турманы Альберта рассеялись по соседним крышам. Страх Альберта перед русскими пересилил его любовь к голубям.
Мы же, напротив, начинаем привыкать к русским. Нам сообщают, что они — наши освободители. Мне это и сообщать незачем. Меня они заведомо освободили от американцев, от людей, которые дневали и ночевали в квартире у моей бывшей жены. К сожалению, я все еще надеюсь получить от этой женщины ночь любви, хотя бы как объедки с барского стола. Причины, которые могли бы этому посодействовать, я вам сейчас открою.