Вернер Гайдучек - Современная повесть ГДР
Мы же, напротив, начинаем привыкать к русским. Нам сообщают, что они — наши освободители. Мне это и сообщать незачем. Меня они заведомо освободили от американцев, от людей, которые дневали и ночевали в квартире у моей бывшей жены. К сожалению, я все еще надеюсь получить от этой женщины ночь любви, хотя бы как объедки с барского стола. Причины, которые могли бы этому посодействовать, я вам сейчас открою.
В двух километрах от садоводства вдоль шоссе расположены казармы. Там перед войной в манеже стояли ремонтные лошади, молодые лошади для офицеров, я же ходил в подручных у ветеринара и каждый божий день объезжал этих лошадей. Меня направило туда бюро по трудоустройству. Впрочем, это снова сюжет для отдельного рассказа, и я перейду к нему в благоприятное время, когда настанет его очередь.
Теперь в казармах вдоль шоссе расположились советские солдаты. Они очень веселый народ, особенно по ночам. Полночи они распевают песни, а иногда, как мне кажется, они даже проводят по ночам боевые учения. Или, еще засветло, они небольшими группками возникают у нас в садоводстве и набивают полные карманы яблок. Когда я, изнывая по куреву, со впалыми щеками, прохожу мимо, они суют мне рубли, пакетик махорки либо крепкие русские папиросы. Должно быть, думают, что сад принадлежит мне и яблоки, следовательно, тоже. Я не могу развеять их заблуждения, а папиросы беру у них охотно, я знаю, что, едва мой желудок придет в норму, я снова начну курить.
Для работы в саду мне жалко надевать зеленую приблудную шапочку, которую я нашел на улице. И я ношу выгоревшую егерскую, с которой спорол эмблему. Как-то раз советский солдат срывает у меня ее с головы, швыряет в мусорную кучу и топчет ногами. Я знаю, что он при этом думает, и не могу его ни в чем упрекнуть. Я не протестую, и мы расстаемся с миром.
— Почему, когда мы говорим «русские», это считается враждебным? — спрашивает меня штудиенрат Хёлер. — Почему мы должны говорить «советские солдаты»? Тогда, выходит, мы и американцев называли неправильно, а надо было говорить «солдаты Юнайтед Стейтс»?
Мне его недоумение показалось логичным, но я не нашелся что ответить. Да и кто сумел бы дать объяснение антилогике? Я не был тогда всеведущ, я до сих пор не стал всеведущим.
Я пишу это так, как воспринимал тогда, я не вижу причин приукрашивать и подмалевывать. То, что делают солдаты у нас в саду, можно называть по-разному, можно сказать «воруют», а можно смягчить: «озорничают». Когда немцы вели себя точно так же в чужих странах, они смягчали слова «разбойничать» и «грабить» и называли это «организовывать». Я и по сей день встречаю людей, которые похваляются, что были тогда хорошими организаторами.
Однажды группа солдат совершает очередной набег на наш сад. Они влезают на деревья и хозяйничают среди веток так, что ветки шумят и трещат, словно при семибалльном ветре.
Я перекапываю грядку, на меня сыплются недозрелые яблоки, а голова у меня не покрыта, я спрятал шапочку, чтобы зря не дразнить солдат. Яблоки падают на чувствительное темечко, я прихожу в бешенство, выпрямляюсь и начинаю браниться. Я вдруг ощущаю себя настоящим немцем, который приходит в бешенство, когда иностранцы ведут себя у него в стране точно так же, как немцы вели себя за границей, и вижу, что русские начинают прыгать с деревьев. Но почти сразу же я понимаю, что не моя брань обратила их в бегство, нет, это целиком и полностью успех господина Ранца, который шествует по садовой дорожке. Он вышагивает очень медленно и очень торжественно. Сегодня на нем не только полосатая лагерная куртка, но и полосатые лагерные штаны. А голову он покрыл тульей черной шляпы, от которой сам отрезал поля. Шляпа похожа на камилавку греческого попа, вот она-то и создает ощущение сверхторжественности, которая исходит от господина Ранца.
Солдаты идут навстречу господину Ранцу. Их предводитель прижимает ладонь к глазам, растопырив пальцы, таким способом он на международном языке жестов задает господину Ранцу вопрос, является ли господин Ранц политзаключенным, причем делает это весьма почтительно. Ранц подтверждает, что был заключенным, и уж не знаю, имеет это какой-нибудь особый смысл или нет, но он подносит ладонь к лицу не поперек, а вертикально и тоже смотрит сквозь растопыренные пальцы. После чего некоторые солдаты поспешно очищают собственные карманы, швыряя зеленые яблоки на вскопанную землю, впрочем, есть и другие, отнюдь не считающие своим долгом вернуть украденное.
— Ступайте и ешьте с миром, — говорит господин Ранц, но, поскольку не существует международного жеста для понятия или для слова «мир», солдаты не знают, как им быть. Они просто уходят, и в саду снова воцаряется покой.
Господин Ранц теперь по нескольку раз на дню прогуливается вдоль забора, обходя так по периметру весь сад. Эти прогулки он возводит в ранг обязанности. То ли радуется влиянию, которое имеет на русских, то ли хочет произвести впечатление на фройляйн Ханну, к которой последние дни подкатывается с ласковыми речами. Когда один человек не говорит другому, почему он делает то-то или не делает того-то, поневоле будешь строить догадки.
В безлунные вечера воздействие господина Ранца не срабатывает. Солдатам-расхитителям не видны его полоски, поэтому он не устраивает обходов и с наступлением сумерек удаляется. Он идет в город и остается там допоздна, хотя для местного гражданского населения существует комендантский час. Потом Ранц рассказывает, что в городе он встречался с другими людьми, с антифашистами, и называет себя теперь «активистом первого часа». Меня же после того эпизода с пристукивающим колесом тачки в малиннике он по-прежнему мерит косыми взглядами.
Как-то раз меня вызывают в городскую комендатуру. Перед тем как мне уйти, фрау Хёлер задает вопрос:
— А может, вам лучше…
И она указывает рукой куда-то вдаль. Она имеет в виду, что мне бы лучше скрыться. Но с какой стати я буду скрываться?
В комендатуре меня спрашивают, читал ли я приказ.
— Простите, какой приказ? — вежливо переспрашиваю я.
Молодой офицер, про которого я теперь думаю, что он был выходцем с Кавказа, резким голосом разъясняет, что речь идет о приказе, запрещающем недозволенные сборища. По какому такому праву я продолжаю давать девушкам уроки английского языка?
Я объясняю ему, что с недавних пор больше не даю девушкам уроки английского языка.
Интересно, чем же мы тогда занимаемся, если не английским языком? Я опасаюсь разозлить молодого офицера, если отвечу ему, что мы рассказываем друг другу страшные истории или, верней сказать, просто истории, поэтому я вообще молчу.
Мне велено поименно перечислить всех девушек, которые ходят ко мне в сторожку.
Я не желаю никого перечислять. Сейчас я передаю это именно так, как воспринимал тогда. Мне уже доводилось много чего слышать про русских и про девушек.
По приказу офицера меня сажают в подвал комендатуры. Я провожу там два дня и две ночи, получаю черный хлеб и воду и жду дальнейших допросов. Но ничего не происходит. На вторую ночь меня выпускают из подвала. Я свободен. В комендатуре сидит господин Ранц. Это он меня вызволил. Я благодарю его, хотя было бы справедливей поблагодарить фройляйн Ханну и ее матушку.
Звучит это так: господин Ранц спас меня от Сибири. В те времена Сибирь поминают часто, и мои дорогие соотечественники нередко грозят друг другу: «Ну знаешь, если я расскажу об этом кому надо, Сибирь тебе обеспечена». Мне нечем вознаградить господина Ранца за его доброту, у меня ничего нет, в лучшем случае я мог бы вознаградить его своим преклонением, но, бог весть почему, это мне не удается.
Мать моих сыновей, судя по всему, уже перестала работать под американку. Конец американским временам, конец американскому языку! В газетах об этом ничего не пишут, официально об этом ничего не сообщают, но английский язык заклеймен как язык тайных агентов. Для матери моих сыновей я вновь становлюсь человеком, с которым можно обговорить то и се. Наш младший сын очень ослаблен после какой-то похожей на тиф болезни. Ему теперь нужно молоко, нужно масло, нужны жиры. Женщина, которая когда-то именовала себя моей женой, могла бы кое-что раздобыть из-под полы, но для этого ей нужны деньги, много денег, гораздо больше, чем я давал до сих пор. Я, правда, отдаю ей значительную часть своего заработка, да только заработок у меня невелик.
В эту пору привилегиями пользуется не только господин Ранц, который заслужил свои привилегии лагерными страданиями. Нет и нет, снова появились люди, которые сами себе предоставляют привилегии. Взять, к примеру, арендатора распивочной, что в садоводстве. Спекулянт, как на ухо сообщает мне господин Хёлер. Арендатор скупает предметы из драгоценных металлов, часы, даже старые будильники. Он и ко мне обращается с вопросом, нет ли у меня чего-нибудь в этом духе. Слово «часы» он произносит не «урен», как надо по-немецки, а «уры» и считает это верхом остроумия, потому что так их называют русские. Он достает из кармана целую пачку денег, давая понять, что платит наличными. Я спохватываюсь, что лишние деньги мне очень и очень пригодились бы, и еще спохватываюсь, что у меня есть обручальное кольцо. На кой оно мне теперь?