Павел Шестаков - Всего четверть века
Да видел ли он и сам её? Подозреваю, что и для него была она если не за семью печатями, как для нас, так за тремя наверняка. Когда у Димки уже несколько книжек вышло, я спросил однажды по-обывательски, как у всех пишущих спрашивают:
— Ты когда себя писателем почувствовал? С детства?
Он пожал плечами:
— Во всяком случае, не с детства.
— Значит, когда от аспирантуры отказался?
Тут пояснить нужно. Учился Димка хорошо, и в аспирантуру его прочили. Но многие сомневались, что возьмут, всё-таки он вроде из-за рубежа, а это считалось аргументом серьёзным. Поэтому, когда Димка сказал, что сам предпочёл сельскую школу, не все ему поверили. И только много лет спустя, когда я на одном юбилейном собрании в «альма матер» присутствовал, а Димка скучал в президиуме, подтвердилось, что Аргентинец не соврал. Выступил наш бывший декан и вспомнил этот случай как пример творческого призвания и воли художника…
— Значит, когда от аспирантуры отказался?
— Представь, и не тогда. Просто подумал, зачем мне эти шахты? Лучше деревенским воздухом подышу.
Дело в том, что декан писал большую монографию о южной угольной промышленности и подбирал ребят на эту тему. Димке он, кажется, период с 1895 по 1914 год предложил. Скучновато, конечно, но с другой стороны, аспирантура для многих мечтой была и недостижимой целью, а он взял и отказался! И ради чего? Сельской школы… Ну, если бы ещё, как Вера, манией одержимый был, тогда понятно. А то ведь и не думал о литературе, а уехал. И в престиже потерял, и в окладе будущем, и даже учитель из него хороший не вышел, а поступил в итоге правильно. Значит, подсознательно почувствовал, что так нужно, а не иначе, и пошёл своим путём по внутреннему зову, а не тщеславием обуреваемый.
Но в описываемое время было ему ещё шагать и шагать. И наш путник, поутративший на ухабах заграничный лоск, смотрелся обыкновенным, не очень удачливым парнем, у которого с аспирантурой то ли не сладилось, то ли промашка вышла, к учительству призвания не оказалось, и новой подходящей работы не находится… И вообще, на многое ли он рассчитывать может?
Таково общественное мнение было. Я лично к Аргентинцу теплее относился и внимательнее. Даже любовь его с Надей воспринимал серьёзно и видел в ней моменты необычные. Взять тот же денежный вопрос, таким барьером между ними вставший. Ну что тут такого, если она из папиных денег лишнюю сотню — в старом-то исчислении! — сверх его трат положила! Ведь и сам дураком себя называл впоследствии и укорял за гордость и ложное самолюбие. А поступал, наверно, правильно. Срабатывал в нём мудрый инстинкт самосохранения, самообороны от тех денег, что, как утверждают, не пахнут.
И плохо, между прочим, что не пахнут! Лучше бы пахли, и у каждой бумажки свой запах был. Одна, скажем, потом трудовым, а другая наживой, разложением. Может, мы бы к ним иначе относились… Но это я уже размечтался. Никто для нас таких денег не сделает. Будет стучать машинка, как и сто лет назад, бумажки хрустящие одинаково выбрасывая и чистым и нечистым, и никому они настроения запахом не испортят. Однако не заблуждаемся ли мы в уверенности своей, что сто бумажек всегда лучше, чем одна?.. Впрочем, я далеко зашёл. Нельзя же в самом деле под сомнение ставить то, что все за благо признают?
Так вот, об Аргентинце и всей скрытой мудрости его. И мудрость, и зов, и инстинкты были, а вот житейского, так сказать, повседневного ума не хватало. Кое в чём он даже прямым дураком выглядел, особенно в личных делах. И это в глаза бросалось, а он обижался на тех, кто слабости его замечал, и, может быть, именно поэтому мне доверял больше, чем остальным, с того дня в Сочи, когда я их с Надей на рынке встретил, и Аргентинец застыдился напрасно, а потом, заметив моё понимание, обрадовался.
Потому, наверно, он со мной с первым сокровенным поделился. Случилось это, когда Олег, допив вино, обнаружил, что бутылка пуста, и направился к столу, да там и застрял, а Димка, как бы продолжая начатый с ним разговор, обратился ко мне:
— Об этом обо всём я и написал.
Имел он в виду первую повесть, которую написал тогда и которая тогда была отвергнута как очернительная, долго в ящике стола пролежал и теперь только вышла, но уже без кукурузы, которую Дима сам выбросил как устарелую, отчего повесть вовсе не пострадала. Повесть-то была о любви, а не о неполадках в сельском хозяйстве. Неполадки только мимоходом затрагивались. На это именно и напирал первый Димкин рецензент. Почему мимоходом? Почему не широко и не проблемно? Почему герой с неполадками не борется? Почему, наконец, любовь у него неудачная? Выходит, герой нетипичный, а автор — очернитель, раз неполадки назвал, а не ликвидировал. Но в тот вечер Дима рецензию ещё не получил, о том, что он очернитель, не знал и надеялся. Вот и поделился со мной.
— …написал.
Я, признаться, не понял и спросил:
— Куда?
Потому что о сочинительстве Димы не подозревал и решил, что он, как все люди, написал о неполадках в вышестоящие организации.
Недоразумение, естественно, разъяснилось. Помню, мне стоило немалых усилий сдержать удивление, а главное не проявить его в форме сомнения в авторских силах. Мне это удалось, за что Дима ещё больше проникся и предложил доверительно:
— Хочешь почитать?
Куда деваться было!
— Я ведь не ценитель…
Тут он стал уверять, что ему не ценители нужны, — будто в них он не сомневался! — а простые читатели, которые дружеским, однако нелицеприятным взглядом… Короче, понёс чепуху, но повесть мне всё-таки всучил.
Читал я её в самом деле взглядом нелицеприятным. Более того, поначалу был твёрдо уверен, что ерунда. Мало ли какая блажь человеком в глуши со скуки овладеть может! Но постепенно заинтересовался. Не зонами МТС, которые Дима очернил походя, а тем, как он свои взаимоотношения с Надей описал, ведь речь, несомненно, о ней шла. Хотя переменил и выдумал он многое и, между прочим, приукрасил, — в повести Надя не толстуха оказалась и не дочка торгового комбинатора… Но это мелочи.
Другое дело, встреча их в селе, куда она вовсе не приезжала… Зачем ему это понадобилось? — думал я. Однако, вчитавшись, уловил в выдуманном эпизоде не только смысл, почувствовал, что Димка без него обойтись не мог. В повести, как и в жизни, отношения у них сложились тупиковые, и он понимает, что приезд Нади их не спасёт, и мучается, стыдится бесполезности происходящего. А ведь у них на глазах, на виду, ведь деревенская жизнь как в прожекторах, почти кино, которое каждый, кому не лень, смотрит, — и директор, и школьники, и квартирная хозяйка, и соседи, и зоотехник из райцентра. И все знают, в одной ли они кровати спать легли или он кровать ей уступил, а сам лёг на раскладушке…
Читая, я догадался, что она хотела приехать, а он запретил, всё это сто раз в воображении проиграв. Так что приезда не было, а пережит он был, будто произошёл на самом деле, и узнали об этом все вплоть до зоотехника. Впрочем, это, кажется, не зоотехник был, а агроном, который кукурузу критиковал… И Дима не случившееся так прочувствовал, что оно как бы истинно происшедшим стало и в повесть вошло без фальши, правдиво и уместно. Писал он о себе зло и насмешливо, а ведь когда решал, приезжать ей или нет, и струсил, я уверен, трусом себя не считал. Вот и вышло, что себя обманывать мог, а читателей — нет, не устоял перед правдой искусства!
Так я неожиданно за кулисы литературы заглянул, как говорится, в творческую мастерскую. Впрочем, краем глаза. Ведь о том, как писатель пишет, — о себе и не о себе одновременно — вопрос необъятный, тут говорить и говорить можно. Но нужно ли? По-моему, Флобер уже сказал, ясно и коротко: «Эмма — это тоже я».
Что же касается частных наблюдений, то из чтения вытекало — я, впрочем, об этом и раньше догадывался, — что Димка боится женщин. Причём как бы вдвойне. С одной стороны, покушений на свободу, которую он для творческой жизни отвергал, боится, а с другой, в самом трусливом смысле, от неуверенности в себе боится, что, возможно, обратную сторону болезненного самолюбия представляет. Так или иначе получался сплошной страх — боялся и отвергнутым быть, и любви большой боялся, потому что отказ по гордости бил, а любовь свободу связывала.
Всё это в повседневной жизни Димку решительно сковывало и нередко ставило в глупое положение, зато в воображении, где он робости не испытывал, Димка до глубины и сути человеческих отношений добирался, и, читая его, можно было думать, что не только сердцевед, но и большой сердцеед пишет, что, увы, реальности не соответствовало.
Впрочем, практической неумелостью, непониманием женщин из живых писателей не один Димка страдал. Даже великий Фёдор Михайлович Достоевский в личной жизни женщин выдумывал и много от этого неприятностей пережил, пока Анну Григорьевну ему судьба не послала. Думаю, в этом большая справедливость была. Писателю хорошая женщина очень нужна, а сам он такую не найдёт.