Александр Плетнёв - Шахта
— Иди, в раздевалке сейчас прохладней. Испарилась вся.
Михаил проводил взглядом Дарью, увидел, как приволакивает она стоптанные полуботинки худыми, жилистыми ногами; еще увидел, как цепочкой входило в автобус начальство. «Хорошо под воду-то сейчас». Прошел МАЗ, ревя так, будто его вот-вот должно разорвать на осколки. Казалось, он оставил после себя невидимый коридор, заполненный удушливым синим газом.
Лето шло в последнюю, отчаянную контратаку на осень уже не от силы, а от дури, осень спокойно и снисходительно глядела на эту дурь каждой задубевшей от старости бурьяниной, каждым тускло-зеленым листом дерева, еще сохранившим эту зелень больше для формы, чем для жизни, — глядела проплешинами убранных огородов, отдающими запахом выморенной земли, поблекшим склоном неба... «Вовремя, тетенька, надо жить», — думал Михаил о лете. А на ум почему-то пришел Головкин. «Как он теперь? Чужой ведь, расчужой он людям! Да и ему, похоже, никого не надо...»
Семья была в сборе. Олег с Сережкой, голые по пояс, босые, в закатанных до коленей брюках, выкорчевывали пень спиленной яблони, Валентина в дальнем углу сада подбирала с земли сливы.
— Мама, — завидев отца, позвал Сережка.
Михаил опустился на ступеньку крыльца, в густую тень от сирени, спешно разулся и стянул с себя промокшую от пота рубашку; выдохнул облегченно.
Город томился в предвечернем дрожком зное, в синеватом безветрии сожженного бензина; а здесь, вверху, из леса и сада приятно потягивало блаженной студеностью, обласкивало тело будто бы родниковой струей.
Сыновья и жена встали перед ним в молчаливом ожидании. Михаил глядел на них так, будто не он, а они ему должны сказать что-то долгожданное. Некстати залюбовался Олеговым мощно оформляющимся телом — грудь от поджарого живота круто пошла вширь — подумал: «Могуч же ты будешь, парень».
— Ну, чего вы, как перед генералом? — улыбнулся наконец, притянул Сережку к себе, притиснул, ощущая под руками его хрупкие ребрышки. — Ох, какой ты у нас кормленый. Все бока салом заплыли. — Тыкался лицом в выгоревшие волосенки сына...
— Да говори же ты! Целый день ждем! — взмолилась Валентина.
— Все нормально. Не переживайте. Олежка, ты брось этот пень, лучше забор поправь, а то еще раз дунет...
Вошел в дом, бросил на прохладный пол матрас, подушку и повалился. Подумал: «Головкин... Валерку бы ремнем высечь...»
Он не проснулся на вечерней заре. Полночь взошла лунная, ясная. Дети уже спали, а Валентина все не ложилась. Склонялась над освещенным луной Михаилом, будила мысленно, сдерживая биение сердца.
Выходила на крыльцо, садилась на еще не остывшие доски, плотно сжав руками колени, вглядываясь за калитку в часть видимой улицы, испятнанную тенями. «Спит и спит», — укоряла Михаила. Прошла за облуненную сторону дома, где у фундамента стояла большая чугунная ванна с водой, разделась и опустилась в благостную прохладу. Глядя на слабые звезды, слушала свистящее, с захлебом пение сверчков и вспомнила, как один раз целовалась на веранде с Азоркиным. «Ох, девка, так ты и воду вскипятишь, — улыбнулась звездам. — А Райка-то шутка-шуткой, а зарится на моего, — ворохнулось ревнивое. — Это Михаил, тюха-простуха, не видит. — Представила Раису и, как ни старалась найти в ней изъяны, не находила. — Красивая, зараза такая. А Петьку, видно, не любит. Он гуляет, а ей хоть бы что». Вообразила, как Раиса встречает Михаила ночью после второй смены, и враз ей теплая вода показалась ледяной.
Спешно вылезла из ванны, на веранде долго растиралась полотенцем, поцокивая зубами от остуды, которая вроде не от воды была, а от сердца.
Помогла сонному Михаилу перебраться на кровать. И все глядела, глядела на него, спящего, изредка тихо целуя, пока свет зари не победил лунную желтизну.
11
Они сидели в больничном глухо заросшем сквере, и солнце грело, и кузнечики стрекотали, как в поле. Азоркин был в стоптанных тапках на босу ногу, в байковой пижаме внакидку, держал культю на перевязи у черной волосатой груди.
— Что, болит? — кивнул Михаил на культю.
— Уже почти не слышу. Заживет как на собаке. Они тут умеют лечить... — и оскалил белые крепкие зубы то ли в улыбке, то ли в досаде.
— Ты чего? Обидели, что ли? — пытался заглянуть Азоркину в лицо Михаил, а тот, задирая голову, отворачивался, вскидывая подбородок.
— Райка-то моя уезжать собралась, — сказал он как бы между прочим.
— В отпуск? — спросил без особого интереса Михаил.
— «В отпуск»! Говорю, совсем уезжает...
— Чего плетешь! — Михаил, отстранясь, глядел на Азоркина. — Не болтай лишнего! В таком положении, — показал глазами на культю, — человека не бросают.
— Ты знаешь, сколько она у меня была в больнице за три недели? Два раза: один раз у врача, другой раз у меня. Позавчера. Позавчера и объявила. Придавила по-черному, хуже, чем в лаве...
Азоркин глядел на Михаила, и тот уловил в нем тоску больную, человеческую, и потому незнакомыми показались ему его глаза. Того привычного Азоркина, не знающего ни добра, ни зла, перед Михаилом не было.
— Может, она за прошлое попугать решила, — предположил Михаил, веря в свое предположение. — Что я, Райку не знаю?
— Миша, зайди к ней, а! — оживился вдруг Азоркин, должно быть, заражаясь уверенностью Михаила. — Только тебя и больше никого она не будет слушать. Уважает она тебя, белобрысого. А за что тебя уважать, угрюмого такого? — Игриво толкнул плечом. — Вот подожди, еще подерусь с тобой. Мне теперь драться удобней — пальцы не вывихну...
— Ефим приходил?
— Ты чего?! — неподдельно удивился Азоркин. — Прийти — надо рубль потратить. Да и на кой ляд он мне сдался. Тут врач есть. Насонов его фамилия, врач, видно, хороший и человек как человек, да что-то невзлюбил я его... Глядит на меня, как будто насквозь видит...
— Ну и ладно, пусть смотрит. Тебе что?
— Да он мне ничего, — передернул плечами. — Раньше бы пускай глядел. А теперь... Вроде бы ложился спать, все было, как было, а проснулся — и все не так...
— Петро, ты запомнил тот корж, ну вес его хоть приблизительно? — переключил его Михаил на другое.
— А что? — забеспокоился Азоркин.
— Да ничего, так, для собственного интереса спрашиваю...
— Нет, Миша, не запомнил. А чего я запомнить мог? Ты же сам знаешь. — Азоркин глядел виновато. — Сам-то ты видел, какой он?
— Да тонн на десять-пятнадцать...
— Ага, вот оно как... — Задвигал по скулам желваками. — Колыбаев — какая гадина! — сказал сквозь зубы. — Я ведь плохо что помню, а то, что на тебя все взвалил, а сам свою шкуру спасал, — это запомнилось. Во, душонка... Я, подожди, вот выйду отсюда! — Азоркин стукнул кулаком по скамейке, да, видно, не рассчитал, больно ушиб и помотал пальцами.
— Не вздумай на себя лишнего брать. А то всякое бывает... Колыбаеву все равно никто не поверит. Он перегнул: сказал, что полтонны, а полтонны и один вагой подымет. Я к тому — может, Валерка считает, что тот правду говорит.
Азоркин искоса поглядел на Михаила. Видно, все-таки сомневался, за кем правда: за ним, Михаилом, или за Колыбаевым.
— Вообще-то ты зря Ковалева из лавы выгнал, — заговорил он снова, мрачнея. — Что было гнать? Втроем, может, и подняли бы. Не гнал бы, так...
— Он же мальчишка! А обернись все по-другому?.. Да и что после драки кулаками-то...
— К Райке зайдешь, нет?
— Зайду. Поправляйся тут!
Пошел, загребая подошвами палый лист, и сердце, полегчавшее в начале разговора, огрузнело, словно тело всем весом навалилось, сжало его, как в ту тайфунную ночь в шахте.
Метрах в ста от шахты по пути к дому Свешневых был когда-то небольшой низинный пустырь, от пустыря начиналось картофельное поле. Оно по пологому склону подходило к задней барачной улице города. На месте нынешней заасфальтированной насыпи был проложен деревянный тротуар, который шахтеры по подземной привычке называли «сбойкой». Еще до войны слева от тротуара, в низинке стала опускаться почва, потому что под ней, в глубине, были выбраны несколько пластов угля. Получилось искусственное озерко с грязно-серой водой глубиной метра в два. Озерко назвали Мочалом. В нем с весны бултыхались ребятишки и ловили неизвестно как заведшихся маленьких бычков-ротанов, окрещенных за черные спинки «шахтерами».
После войны картофельное поле начали застраивать частники, в основном народ рабочий, с «Глубокой», которому до тошноты надоело барачное жилье. Денег, ясное дело, для построек добрых домов не было, а потому домишки лепили на скорую руку «из подручных материалов», благо, что рядом шахтовый лесной склад и сама шахта, из утробы которой выдавали, кроме угля, всякий древесный лом. Шахтовое начальство словно нарочно нестрого охраняло лесной склад, только не будь наглым, знай меру: на балки да нижний венец возьми длинномера, и будет, а стены из чурок «в заброску» соображай. Улицы тоже: один — давай так, другой этак. Архитектора в городе то ли не было, то ли был, да не следил, а пока хватились — уже готово дело! Не будешь же разваливать дома из-за новой планировки. Недаром Василий Матвеевич Головкин не без труда проторил свою дорожку от шахты до дома сквозь россыпь домишек и кружевную канитель заборов.