Александр Плетнёв - Шахта
Старой, заброшенной дорогой, по которой в давние времена ездили из города к морю, уходил Василий Матвеевич Головкин километров за пять.
На лбинах сопок дорога ржавела промытой дресвой и каменьями, была заросшая с боков невиданной высоты — рукой не достать — жирной травой и ветвистым древовидным бурьяном; синели непомерной величины ирисы; на толстых, как хворост, стеблях покачивались раструбами вниз оранжево-ржавые колокола дикого перца, яйцеобразные цветы кровохлебки, словно действительно налитые старой порченой кровью, темнели сочной бордовостью. Все перло, росло мощно, ярко, кичливо. Но странно: все без запаха, и цветы и трава, — один дурманящий запах прошлогодней прелости. Василий Матвеевич собирал букет, окунал в его прохладу лицо и отбрасывал в раздражении: «Декорация, а не природа!»
Спускался по дороге меж сопок в распадки, тесные и темные, как туннели. Деревья плотно смыкались кронами над дорогой, сизый сумрак испарений стоял неподвижно меж стволами, чугунно-черными от сырости, ярко желтели грибы, похожие на свиные уши, а у подножия деревьев ярились — кажется, заметно глазу, — распухали перистый хвощ, узорчатый папоротник, лопушистый курослеп, ядовито-зеленый бересклет.
Василий Матвеевич садился на камень-голыш, оглядывал сразу сузившийся и без того тесный простор и проваливался, как во что-то мягкое, в сладкую тоску. Он любил ее, эту свою тоску, и в ней — себя, потому что она отделяла его от сего мира своей возвышенностью, мечтательной неясностью.
Ксения говорила: «Ты, кроме самого себя, никого не полюбишь. Никогда. Ты жалеешь свою душу...» Ну и пусть! Пусть она его не любит, пусть выходит замуж за кого ей вздумается, пусть... Что ему этот городок, который, может, тем и будет известен, что жил в нем он, Василий Матвеевич Головкин? Что шахты? Что дела эти муравьиные? Годы пройдут и унесут в небытие и Ксению, и Комарова, и других. Но что оставят все они после себя и что оставит он, Головкин? Дела их улетят из труб кочегарок задолго до того, когда их самих не станет на земле. Его же дело...
На «своем деле» мысль его спотыкалась, потому что представить себе его предметно не мог: то оно виделось почему-то бесконечно большим заснеженным простором, то тихим сияющим июльским небом — наверное, потому, что образы эти вечны.
Так, возносясь в мечтах, Василий Матвеевич в действительности опускался все ниже и ниже. Постепенно он перестал ходить в лес, в выходные дни не выглядывал из комнаты, много спал, ел как-то походя, часто открывая продуктовый шкафчик, где хранился запас копченостей и хлеба, и играл на скрипке, притом все чаще без удовольствия.
— Эй, перестань там ныть! — стучали с обеих сторон соседи, парни уже иного поколения.
«Чего они? — Василий Матвеевич встрепенулся, прислушался к своему сердцу, которое, словно поросенок в мешке, упруго завозилось в грудной клетке. — Пускай завтра же приходит Софья, — решил он вдруг. — Пускай!..»
С годами Василий Матвеевич Головкин стал сильнее ощущать непривычное мирское беспокойство. Вскидывался по ночам, с тайным стыдом ловил себя на том, что все похотливее смотрит на женщин, тихо ненавидя их за недоступность, — всплеск запоздалой страсти возбуждал в нем стеснительность.
Будто между прочим Головкин начал задевать Азоркина шутками, стараясь нарочито показать безразличие к его любовным делам и все больше приучая того к постоянной с ним откровенности.
— Ну как, не побили тебя еще любовницы?
— А-а, — взмахивал рукой Азоркин.
— Как же ты с ними... справляешься? Хе-хе-хе…
— Да так вот и мучаемся! — ложно скромничал Азоркин, догадываясь, что разговоры заводит Василий Матвеевич не бескорыстно. — Слышь, баба есть, во! — Азоркин очертил в воздухе форму гитары. — Двадцать четыре года. Да ты ее знаешь.
— Да? — притворно зевнул Василий Матвеевич. — Кто же?
— Ольга-киоскерша.
— О, да. Это товар, — поддержал развязный тон Азоркина, и его лицо и шея бруснично потемнели: впервые в жизни Головкин так цинично говорил о женщине.
— Ну, так чего теряешься? — отводя глаза, наступал Азоркин. — Действуй!.. — и решил про себя: «Действуй... Она тебе, хряку жирному, карманы вычистит!»
«Врешь, сволочь, — думал в ответ Головкин. — Все ты врешь, развратный тип. «Действуй!» Сам ведь знает, что я без его помощи никуда...»
Вскоре на северной окраине города, в домишке, заросшем одичавшим садом, какими-то кустарниками и бурьяном, была устроена вечеринка. Дом осел на один угол, отчего окошки его перекосились, крыша прогнулась, зияя темными дырами, крыльцо рассыпалось, вместо него лежали два ящика из-под водки. Из зарослей и от дома несло сырой прелостью и грибной плесенью.
— Мое наследство от тетушки, — сказала Ольга, продавщица из газетного киоска, и повела оголенной рукой так плавно, точно не было в ней ни одной косточки; она медленно развернулась профилем к Василию Матвеевичу, и он подумал, что Ольга, похоже, не наследство показывает, а себя. Василия Матвеевича охватило знобящим восторгом: «Бог ты мой, да разве в этом жилье тебе жить!»
Азоркин пришел с женщиной лет тридцати. Была она в бордовом платье, суховата, с лицом смуглым и серьезным. Она в упор осмотрела Василия Матвеевича. «И ты, старый, туда же...» — прочел он ее мысли. И еще понял, что она ищет свою судьбу. Тут же осудил: «Что ж ты ищешь ее среди азоркиных и прочих, которые толпятся в примагазинных скверах...»
Василий Матвеевич выпил со всеми коньяка, должно, впервые после студенческих лет, и сразу его вскинуло в какую-то восхитительную восторженную высоту. Хотелось говорить, смеяться, чтобы всем было радостно.
— Что с вами, Василий Матвеевич? — Ольга у него спрашивала, лицо близко, нежности неземной, глаза серые, пушистые в ресницах, зовущие.
— А нет, ничего... — И слезы навернулись так не к месту. — Скрипки вот нету... — произнес как-то виновато и беспомощно…
— Ого! Да это мы мигом! — подскочил Азоркин. — Сейчас к тебе смотаюсь.
— Петя, Петя! — понеслось ему вдогонку.
Азоркин словно не через весь город «мотался», а взял скрипку за дверями.
— Вот, — подал галантно. — Только сначала выпьем! Сейчас даст, вот увидите, — сглотнув коньяк, сказал он так, словно этим «даст» все будут обязаны не Василию Матвеевичу, а ему.
И Василий Матвеевич «дал».
Он сам не удивился своей игре — столь высок был полет его души. Все сожаления, вся внезапная радость, вся тревога за то, что сказочное может мелькнуть этим вечером и никогда не повториться, — все, что не выразить в слове, хлынуло вдруг музыкой.
Как после вековой разлуки,
Гляжу на вас как бы во сне.
И вот слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне.
Комнатка сразу показалась невозможно тесной. Наташа, подружка Азоркина, стала расталкивать створки окон, а Азоркин тем временем прошелся рукой по бедру Ольги, та прыснула, хлопнув его по руке, но ни Василий Матвеевич, ни Наташа этого не заметили. Наташа села, опершись на руку, глядела уныло на Василия Матвеевича. А у того и голос откуда-то появился — приятный глухой баритон, про который он сам давно забыл.
Затем, опустив скрипку, глядел перед собой далеким взглядом, и улыбка едва заметными сполохами подергивала его лицо.
— Почему на сцене я вас ни разу не слышала? — строго спросила Наташа.
— А я не выступаю...
— Ой! Поиграйте еще, — захлопала в ладоши Ольга.
— Не нужно больше, Василий Матвеевич, — перебила Ольгу Наташа и выразительно оглядела ее и Азоркина. — Не для кого тут...
— Как это? Мы не люди, что ль? — набычился Азоркин.
— Молчи, — отмахнулась от него Наташа, не глядя. — Вы талант, Василий Матвеевич. Спасибо вам. И... будьте счастливы!..
Она пошла к дверям. Азоркин кинулся вслед. Засуетился и Василий Матвеевич, поднялся, уронив стул.
— Не, не, не, — метнулся Азоркин назад, усадил его. — Ты — тут... Ольга! — крикнул, убегая. — Гляди, чтоб... Ну!
Они остались одни, и тишина, будто самый высокий скрипичный звук, запела в ушах Василия Матвеевича. Он глядел в стол, и казалось, вырви ему язык — слова не скажет. Сердце колотилось под горлом. «Если не теперь, то — никогда!..»
— Вот так и живем. — Ольга теперь уже показывала на внутренние стены дома.
— Да, да, — подхватил он. — Я и говорю: все это не для вас...
— А квартиру дадут лет через пять — такая очередь...
Ольга, как и Азоркин, за дело круто бралась.
— Да зачем же ждать очереди?! — искренне удивился Василий Матвеевич, понимая, как до грубости просто все получается, и оттого еще больше радуясь. — Такие пустяки — квартира!
Для Василия Матвеевича сейчас весь мир был пустяком, кроме Ольги.
Но Ольга опытней его оказалась: налила ему коньяка в стакан, себе плеснула в рюмку, по-кошачьи щуря пушистые глаза, сказала:
— Правда, Вася: все мелочь. Выпьем давай!