Александр Плетнёв - Шахта
Как-то в пригородном совхозе садили картошку. Ребят понабралось с избытком, и добровольцы вызвались чистить навоз на скотной базе. Василий Головкин, будто сейчас, видит, как Комаров, жалея сапоги и одежду, голый по пояс, в завернутых выше колен штанах, с кряхтеньем отрывает навоз вилами, взбугряя мышцы на руках и спине, делает взмах — и пласт навоза летит метров за пять. Заляпанные босые ноги с крепкими икрами чавкают в зеленой жиже... Вот он оборачивается и хохочет, и подрагивает его тощий живот.
Конечно, приезд отца Комарова да и сам Комаров что-то такое и раньше подсказывали Головкину, чего он не принимал в расчет. А сейчас, отсюда, Комаров виделся Василию совсем другим. «Мне хотелось видеть Комарова примитивным — я его таким и видел, но тут что-то не так». И тогда не придал значения, когда заговорили о курсовом проекте Комарова — о методах вскрытия угольного поля. «Вася, — сказала тогда Ксения, — а Комаров-то наш!.. Мы копируем старое, а он... Свежий какой-то, светлый весь».
«Подожди!.. Что же это?» — Головкин даже приподнялся на локоть, пытаясь разглядеть тьму. Тогда мимо ушей пропустил слова Ксении, а теперь ударили они его больно под сердце. И это говорила Ксения, единственный человек на свете, ради которого он готов был на все.
Откуда же эта свежесть, светлота? Жизнь груба и тяжела в своих истоках. Комаров вышел из тех истоков, до устья ему еще далеко, но уже теперь половодье набирает мощь. Откуда, откуда у него столько сил? «Но ведь в конце концов они к нам идут, а не мы к ним. К кому, к нам?» — спотыкался в мыслях Головкин.
Задыхаясь, Головкин уткнулся в подушку. «Ксению знать не хочу! И вообще всех!.. Душу на замок, сам себе судья и бог!»
Он уснул, когда заря стала набирать новую силу. Спал он крепко, но недолго: солнце еще розовости не потеряло, когда он вскинулся. Михаила уже не было. Головкин выглянул в переднюю комнату. Справа от двери на деревянной распорке висел умывальный чугун, а на гвозде — чистое льняное полотенце. Сполоснулся над лоханью, отер лицо залежавшимся в сундуке полотном, совсем не думая о том, что самое лучшее в этой бедности полотенце, вытканное цветами и петухами, может быть, десятилетие хранилось, а теперь вывешено для него, незваного гостя. Надевая пиджак, он вспомнил слова Михаила: «Отсыпайтесь, а завтра за песни приметесь», — и подобие улыбки скривило его припухлые губы. «Песни... Петухи и те не поют...»
На столе стояла кружка молока, а рядом — кусочек хлеба. Хлеб он не тронул, но молока отпил полкружки, с трудом сдерживаясь, чтоб не проглотить все.
Вышел во двор, а солнце, такое радостное, брызнуло в лицо! В огороде так тучна и темно-зелена была растительность, что казалось, ветхие плетни расперло, выгнуло наружу. В этой зелени, как и вчера, белели две головенки — дети трудились. И ни души вокруг: «Вот и хорошо, без разговоров уйду».
Он вышел из деревни на длинную и пустынную дорогу, чувствуя острый стыд за себя: «Дурак, дурак, на всю жизнь дурак! Посмотрел, изучил, понял... Хорошо, что о таком позоре никто никогда не узнает — ни Ксения, ни кто другой, а здешние — так их не было для меня и не будет!..» Нет, не прикоснется он больше к чужой жизни, не заглянет в чужую душу и в свою заглянуть не позволит. Комаров с его жизнью теперь был ему безразличен, как была безразлична только что оставленная им деревня.
Ноги в тесных туфлях горели, пальцы занемели. Головкин разулся, попробовал идти босым, но заковылял, заприседал от каждой крупинки земли и опять обулся.
Он не знал босоты. Кажется, и по полу босыми ногами не ступал, не то что по земле. Мать воспитала ко всякой пылинке с младенчества отвращение. «Грязь убивает нас, — говорила. — Да, да! Именно грязь! — и ничто иное...» — И ее лицо брезгливо морщилось.
Мать всегда была какой-то сахарно-белой, с руками бледно-розоватыми и нежными, словно вылепленными из мякоти недозрелого арбуза. Носила она большей частью темный строгий костюм с белой блузкой. Ее лаковые туфли и шелковые чулки были постоянно чисты, словно ходила она по асфальту большого города, а не по улицам черного от копоти терриконов Горска, где в сушь меж досок тротуара при каждом шаге выпархивала пыль, а в непогоду вязким тестом выползала грязь.
Василий остановился у хлебного поля, тяжелого от густой зелени, оглянулся: «Где дома?» Деревня словно утонула, едва разглядел коньки крыш и трубы — скрыло ее хлебами и травами. Куда ни глянь — лишь и безлюдье. Он даже физически, до зябкой дрожи ощутил одиночество и с суеверным страхом подумал: «Где же станция, найду ли я ее?» И тут же успокоился: вот же она, дорога, шагай, и она выведет в твою привычную жизнь.
8
Третью неделю Михаил не спускался в шахту. Рана уже не мешала, только зудила, но врач Насонов на работу не выписывал. Помнет, подавит шрам, а потом что-то быстро и много пишет. Насонов одних лет с Михаилом, виски, тоже седые, выпушились из-под белого колпака, но лицо свежее, руки ловкие и быстрые.
— Через три дня ко мне, — сказал.
— А может, не приходить уже... — словно бы попросил Михаил. — Чего болтаться-то здоровому?
— Хм... — Насонов поглядел на Михаила так, что тому сделалось неловко. — Вы, Свешнев, мужественный человек, но, извините, невежественный...
— Да спина не болит, вот и...
— Не болит? — Насонов навалился на стол, руки протянул по столу, точно показывая их Михаилу, и тот увидел вблизи прозрачные розовые ногти, припухлые суставы пальцев с пушком и невольно сложил в комок на коленях свои коричневые руки-оковалки. — Не болит, — повторил Насонов. — Пот, грязь, баня — и обеспечен свищ! И все начнется сначала... — Вышел из-за стола, сел напротив, уставился вплотную. — Не сердитесь, — предупредил. — Я врач... Не из-за праздного любопытства... Азоркин почти не потерял крови. Как вам удалось?
— Да вот так. — Михаил свел пальцы, не дожимая их в кулак. — У меня по-другому времени не было.
— Да, да. — Насонов поглядел на его руку. — Обычная рука. Вовсе обычная. Чаще бывают крупнее... А знаешь, ты его дважды спас!
— Хватит с меня и одного раза, — помрачнел Михаил. — Вот так хватит, — провел ребром ладони по горлу.
— Погоди, — отмахнулся Насонов, не вникая в смысл сказанных Михаилом слов. — Ты думаешь, Азоркин жив бы остался, если бы ты просто вынес его из-под завала?..
— Кто его знает, я об этом не думал.
— Нет, Михаил Семенович, ты думал. Ты об этом всю жизнь думал. Так ведь не бывает: раз — и подвиг. Для этого редко какое сердце созревает.
— Да что теперь об этом...
— Что?.. На таких, как ты, совесть держится. Я хирург, и со стажем. Порезал на своем веку, покромсал, но к страданиям других не привык. И не дай бог, если привыкну, хотя эмоции и в моей профессии, как и в твоей, далеко не на пользу, и все равно — не дай бог!..
Насонов поднялся, прошелся до двери и обратно.
— Я, может, больше себя спасал, чем Азоркина. Откуда кто знает? — раздумчиво проговорил Михаил.
Насонов скривил губы в улыбке.
— Сильные всегда великодушные... — сказал Насонов. И добавил печально: — Вечер, а домой идти не хочется...
Насонов стянул с головы колпак, провел рукой по белесым, словно льняным, волосам и оттого сразу изменился так, что Михаила поразило изменение не только внешней, но и внутренней сути человека, словно тот Насонов, настойчивый и деловой, исчез, а вместо него вдруг оказался мягкий, мечтательный и печальный. С таким хорошо на речке у костра сидеть...
— Да, не хочется, — вздохнул Насонов. — Понимаешь?.. — Он запнулся, пристально и просяще поглядел на Михаила. — Жена моя ушла к другому, — пожаловался неожиданно. — Ушла, думается, по зову плоти.
Михаил смутился от столь голой откровенности врача перед ним, чужим для него человеком. «Не могут люди молчать от боли», — подумал сочувственно.
— Может, полюбила? — сказал, вспоминая разговор с Валентиной об Азоркине.
— Кого полюбила?! — нервно рассмеялся Насонов. — Ханыгу? Пьяницу, который жил на содержании у уборщицы? А может, и полюбила. Иначе как же можно? — метался он от вопроса к вопросу. — Нет, честное слово, Михаил Семенович, я ее нового мужа не оговариваю из-за обиды: такой он и есть. Любовь! — вскинул Насонов раздвоенный подбородок, и столько в его лице было мальчишеского, жалкого. — Во загадка, а?!
«Загадка», — молча согласился Михаил, думая о своем.
— Хоть возьми твоего Азоркина. — Насонов будто услышал мысли Михаила. — Ну, видно же — мешок пустяков! И что ты думаешь? К нему в больницу каждый день новые женщины приходят. А у самого — жена красавица! И умна, я тебе скажу, — беседовал с ней. У нас с ней в чем-то судьбы схожи.
— Ты любовь-то с развратом не путай. У Азоркина...
— При чем тут разврат! — замахал руками Насонов. — Оставим его... Я столько передумал... Ну, хоть бы вот такой ответ, — показал кончик мизинца, — на эту тайну. Нет ответа!
— Что ж... — пожал Михаил плечами. — Нет ответа, утешься вопросом. В ясности-то и жизнь бы кончилась.