Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
— Не из тех он Бугаенков, шо держали хутор за Привольным? — начала припоминать бабушка. — У них, кажись, три сына було, старший загинув в первые дни на германской войне, средний в каком-то училище был, а младший у Петлюры вроде в сотниках ходыв. А може, и брешуть люды…
Многие тайны знала степь: о достатке и нужде, о верности и изменах, о кривых дорогах. Расходилась молва кругами: то тонула, то всплывала в урочный час. На престольных праздниках, базарах, на крестинах и свадьбах, на похоронах, на степных дорогах встречались люди, и о ком же поговорить, как не о своих ближних!
Был ли их директор неучем, случайно попавшим на ниву просвещения, или действительно притаившимся петлюровским сотником, но школу с того времени невзлюбил Алеша. Пропал интерес к учению. Опротивели парты, уроки, звонки, учителя.
В пятый перешел. В школу-семилетку ходить далеко. До самого базара. И в новой школе показалось ему скучно и одиноко.
Татусь в городе был, на каких-то курсах «повышал квалификацию». Мама уехала держать экзамены, решила поступать в институт на заочное отделение. Бабушка стыдила ее: не дивка-молодица, дети вон какие поднялись, доглянуть некому, батьки уже вывели тебя в люди, учительницей стала, куда тебе дальше. Но и мама кремень: не мешайте, буду учиться дальше.
В первые дни школьных занятий туманным сентябрьским утром повстречался Алеша с бригадиром дядьком Афанасием. Тот к нему как к родному. Некому отару водить, ты хлопец способный к грамоте, в школе догонишь, попаси пока овец.
Разве устоишь перед таким соблазном.
Перед школьными занятиями в августе Алеша пас колхозных телят. Мороки с ними, пока выгонишь да загонишь. Хвост кверху — и во все стороны. Овец с телятами не сравнить.
С малых лет запомнился Алеше чабан дед Корний. Приземистый, кудлатый, впереди отары в неизменных выносливых постолах, выступает державно, величаво, герлыга в руке, как царский посох. За дедом послушно текут овцы, блеют, сбиваются плотнее. С дедом первыми здоровались и старые и молодые. Ни брыля, ни шляпы, ни картуза не носил дед Корний. Ни в дождь, ни в жару. До морозов выхаживал в постолах, в замызганных домотканых штанах, внакидку старенький пиджачишко, в боковом кармане таинственная сопилка — вот и вся его «справа».
Умер дед Корний, оказался последним в чабанской династии. Непутевый сын его Костя хлипковат был для чабанского дела, на руку нечист — и раз, и другой недосчитались овец, — прогнали, в город мотнул на какую-то стройку.
И вот дядько Афанасий просил теперь Алешу с Шурком — сыном кузнеца — вывести отару. В глаза заглядывал, просил. Некому было, в ту осень начали люди перебираться в город, на стройки. Просил Афанасий, чтобы недели две всего попасли, до первых заморозков.
Что же Алеша — враг своему колхозу? Общему делу?
Чуть свет открывал загон, дядько Афанасий тут уже был, не простым делом оказалось собрать и повести отару. Алеша — впереди, Шурко — позади, двинулись в степь, на гору.
…Что говорит в нас? Кровь предков — пастухов и воинов? Почему так любим мы «волю»: чтобы степь кругом, до самого «края», где сходится небо с землею, чтобы солнце кружило над нами и гулял ветер?.. Прилетал он издалека, подметал степные дороги, гнал перед собою одинокое перекати-поле, подхватывал охапки соломы, кружил в высоте и, наигравшись, бросал под горой на куст дикого терновника.
Овцы пересекали толоку — выгон, вдали брело стадо коров; поднимались на гору, поворачивали влево, растекались все шире, тычась мордами в поисках корма. Внизу по светлым пятнам угадывалась пересохшая за лето речушка, от левад отделяли ее гулявшие под ветром пожелтевшие камыши; раскидистые вербы стояли по бокам в молчаливо-терпеливом ожидании.
С горы было видно почти все село. Алеша находил свою хату, угадывал бабушку. Маленькая фигура ее замерла у двери; наверное, подняв руку ко лбу, прикрываясь от солнца, бабушка глядела на гору, на овец, рассыпавшихся по склону, на Алешу, горевала о непутевом внуке, который затемно тайком убежал к овцам, не успела перехватить, а хлопец уже третий день не ходит в школу.
Холодящее росное дыхание утренних трав, слабая горечь нагретого солнцем полынка; щемящий, глубоко проникающий запах припавшего к сухой земле чебреца, тихая тень под защитными шатрами диких груш — под ними тырловали овцы в обеденную пору. И никого над тобой, ты один. Шурко свернулся калачиком, спит.
Напоишь овец, они будут карабкаться от реки, цепляясь острыми копытцами за глинистую кочковатую землю. Их доверчивые глупые глаза нет-нет да и обернутся к тебе, ты щелкнешь длинным кнутом с «прядивом» на конце — вплетали раскосмаченную коноплю, — кнут хлопал так, что овцы шарахались, как от выстрела.
Волюшка ты вольная, приволье безоглядное! Сидеть у костерка, печь картошку, выкопать дикий чеснок, достать кусок хлеба — и обед твой и завтрак.
Будто не было в его жизни школы со скованным сидением на неудобных партах, пронзительными звонками на уроки и редкими переменами. Раскинулся на земле и считай, сколько облаков прошло над тобою. Одно пухлое, водянисто-недовольное, едва движется. Другое веселенькое, легкое, с розоватинкой на боку, идет по небу, как пританцовывает — то в одну сторону подастся, то в другую, а то и назад посунется. Вот цепочка потянулась, сестрички, да и только, мал мала меньше, за руки держатся, в жемчужно-серых платьицах.
Воткнешь палку, очертишь круг, прикинешь, где солнце всходило, куда зайдет, и время определишь: пора поднимать овец с отдыха.
Бабушка плакала, бегала лаяться с бригадиром: что ж вы хлопца от школы отлучаете, против закона идете, загубите дытыну… Пыталась перехватить непокорного внука, но он вскакивал раньше ее, еще утренняя яркая звезда умывалась на краю неба, косы расчесывала, улыбалась, манила в степь, на свободу.
Бабушка только кашлянет, прогоняя сон, а он уже на дремотно-пустынной улице, и над ним звезда-красавица, дождалась, не ушла…
Воля волей, но Алеша уже был в той поре, когда понимают, что человек живет не по своей воле. Все об этом: «Хиба ж я по своей воле…» Со стоном, со вздохами. Будто жизнь запрягала людей с малых лет и гнала по своему кругу до самой могилы.
А когда же по своей воле?
Знал уже Алеша такие отдававшие металлом слова, как обязанность, порядок, долг…
Порядок тошнотно пах карболкой (употребляли ее для дезинфекции), светился чисто промытыми полами, сонно жужжал мухами на приказных плакатах: «Не пейте сырую воду!», «Мойте руки перед едой!», «Насекомое — враг человека».
Порядок был в аптеке у Семена Иосифовича.
Семен Иосифович, прямой как жердь, стоял за деревянным барьером у стеклянных шкафов, набитых банками и пузырьками с надписями на непонятном языке. Прежде чем принять рецепт или выдать лекарство, проверял у всех — и у взрослых, и у детей — чистоту рук. Учил порядку.
Алеша попал в аптеку вместе с мамой, какая-то мазь для кожи ей понадобилась. Семен Иосифович вежливо поздоровался, из уважения даже вышел к ним через хлопнувшую дверцу. И тут же привязался к Алеше: покажи руки. И выгнал из аптеки, не постеснялся даже смутившейся до слез мамы — молоденькая тогда она была, пела, танцевала на сцене, дивчат в лентах и намистах играла. Скрипучим голосом перечислил Семен Иосифович все упущения: под ногтями грязь — источник заражения глистами, руки давно не мылись как следует, нет мыла — можно золой отмыть, а сейчас на них подозрительные струпья — подумаешь, цыпки, у кого их нет. Почему босой ходит, можно ногу наколоть, будет заражение крови. Сказал: таких замарах нельзя пускать в медицинские учреждения, они разносчики микробов.
— От такого порядка сказишься, — жаловался Алеша бабушке.
В тот вечер мама с бабушкой принялись его отмывать и отчищать, «в порядок» приводили. Алеша подчинился без особых криков, знал: ненадолго такой «порядок». Завтра мама в школу, а он с хлопцами на улицу, один раз по пыли промчаться — и готов, в старом виде. Ни мыло, ни зола не помогут.
И все же люди подчинялись порядку. Из веку так ведется. «Жизнь научит порядку», — грозили какому-нибудь своевольнику.
Сколько раз слышал Алеша эти слова. И никогда не задумывался над ними. А вот как пришлось решать: овец пасти или в школу идти, порядка держаться — призадумался.
По людской молве выходило: не могло быть воли в этой жизни. Бабушка утверждала: на том свете, в раю, все для человека. Делай что хочешь, ешь что хочешь, благолепие и веселье и тихоструйные песни ангелов. Ласка господня. Но в рай пускают только души праведников, тех, кто на земле жил по божьему закону.
По этому закону, в бабушкином истолковании, и ближнего не ударь, и яблоко не укради, и старую бабку Демидиху не дразни, а как ее обойдешь, если у нее самые лучшие шелковицы, сладкие, в палец величиной, а она, старая, не пускает, говорит, дети ветки ломают, вот добро и пропадает.