Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
Он своим видом, своей судьбой, своими песнями-рассказами, казалось, пришел из других времен, из дикого, грозного и воинственного мира.
Он умолкал, лишь одни струны разговаривали под его руками, покачивал головой, будто припоминал что-то, вздыхал и вновь, вернув себе силу, рассказывал уже про Гонту и Зализняка, про то, как гуляли они в ляшской крови при пожарах в Чигирине, как погубил Гонта жену и своих малолетних детей, предавшихся униатам, отступивших от истинной веры — веры своего народа.
Лирник то протягивал какое-нибудь слово, придавая ему трагическую выразительность, то выкрикивал с гневом, болью, то начинал быстро-быстро говорить, и музыка, казалось, отставала, плелась жалобно сбоку.
Многого из того, о чем рассказывал лирник, не понял Алеша, многого не разобрал, не расслышал. Но странное грозно-воинственное напряжение владело им.
Какая-то колдовская и завораживающая сила была в этом высоком, со старческим дребезжанием голосе, в самих словах и событиях, в музыке, в резких перепадах ритмов и звучаний. Смертельная опасность и победное ликование, прощание с матерью, с любимой и разгульная удаль, хмельное упоение битвой, звон сабель и ржание коней, потерявших всадников.
Вот что поднимало и, как на высокой волне, держало, несло маленького Алешу. В те минуты на ярмарке, когда он слушал лирника, он попадал в завораживающую стихию мужественного самоотречения, каждодневных сражений, разгула и высокой печали. Жизнь и смерть шли рядом — они были казацкой долей…
Летели медные пятаки, серебряные гривенники в оловянную чашечку, что стояла у ног поводыря. Он сидел осторонь — мальчонка, стриженный в кружок, в холщовой рубашке с матерчатыми завязками, с равнодушно-хмурыми глазами. Они, казалось, не видели ни лирника, ни звенящих монет, ни покряхтывающей, вздыхающей, роняющей слезу толпы, а были где-то далеко-далеко… В вольной степи, а может, и в родной хате, которая помнилась материнским голосом, теплым отблеском огня из печи, запахом увядших трав. Было, ушло. Говорили, в поводыри к слепцам определяли сирот.
И не без тайной опаски подумал в те минуты Алеша о недоброй сиротской доле. Хорошо знал, помнил бабушкины слова, часто она их повторяла: «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».
Всю жизнь не забывал.
ЗЕЛЕНЫЙ КЛИН
На накатанной до блеска зимней дороге то тут, то там желтели широкие разводья, — видно, останавливал хозяин лошадей по нужде, горбились холмики замерзшего конского помета. Попадались клочья сена; по обочинам — замысловатые желтые узоры. Тут другое: мальчишки шли из школы, баловались, вырисовывали на спор, а кое-где гуляющие псы пооставляли свои тайные отметки. Алеша тоже приостановился, задумчиво поросил, стараясь вывести на ослепительной белизне снега что-то похожее на цветок. И рысцой за отцом:
— Татусь, а Зеленый клин — это сказка или на самом деле?
Спросил серьезно, совсем взрослый мальчик, во второй класс уже ходит, хотя и восьми еще нет, скоро будет; в руке кошелочка, тяжелая такая, вон сколько учебников, тетрадей, по каждому предмету отдельно, а еще линейка, пенал, цветные карандаши в коробочке; резинка; чернильница-невыливайка в матерчатом чехольчике, похожем на кисет, веревочка вокруг запястья — чернила не прольются, а в случае чего можно обидчика стукнуть… А с отцом разговор важный. Спросил сегодня Веру Петровну, учительницу, про Зеленый клин, сказала, не знает, не слыхала, как будто село такое, Зеленый гай называется, за Мелитополем есть. А какое там село, когда это целый край, татусь рассказывал, далеко-далеко: почти месяц надо добираться, на Дальнем Востоке.
Там солнце раньше нашего всходит. Зимы вроде почти не бывает. Зверья всякого полно. Олени не те, что на севере, на которых ездят, а другие, у них рога, как ветви на деревьях, их обрезают, называются панты, и лекарство делают, ото всех болезней помогает. Тигры бродят. Их убивают, шкуры сдерут, в комнате прямо на пол постелют — мягко, тепло. Озера позарастали бамбуком, вроде нашего камыша, толщина у него как у молодого дерева. Рыбы в реках столько, что даже медведь ее ловит. Станет на берегу, лапой хвать и выбрасывает, пока кучка не вырастет, тогда он ее землей прикинет, чтобы провонялась — такую он любит. Птиц всяких невидимо. Человека не боятся, с одного выстрела по нескольку штук берут…
Выходило, если и есть где на земле рай, так только там, на Дальнем Востоке, в Зеленом клину. Но и татусь выдумщик известный. Сколько времени дурил Алеше голову. Привезет из города черного хлеба, говорит — зайчики дали. Распишет: выскочил заяц из Царицыной балки, большой такой заяц, в серой шубке с коричневым воротником, закричал тоненьким голосом: «Подождите! Остановитесь! Передайте Алеше эту буханку хлеба!», у вас, мол, такого нет, у вас только белый, паляныця, а это специальный черный зайчиков хлеб. «Алеша мальчик хороший, добрый — вот ему и подарок!» Алеша уши развесит, всему верил, теперь так просто не проведешь, потому и спросил Веру Петровну.
— Есть такой край, — утверждал татусь. Глаза в туманной дымке. — Я же тебе на карте показывал и в книге, помнишь, Арсеньева «По Уссурийскому краю».
На карте-то он показывал, ткнул пальцем, а там написано: «о. Ханка», а слов таких — «Зеленый клин» — нет. В книге тоже, читать подряд трудно, но то, что прочитал, — на сказку не похоже: и гнус, и холод, и разлившиеся реки.
— Зеленый клин в другом месте, там всегда тепло, — доказывал татусь.
С этим Зеленым клином так получалось, что вроде собирались они туда переезжать. Мама помалкивала, однажды устало сказала: «Не дури ты ребенку голову. Тут — глушь, а там — дикость». А татусь про житье привольное: пчел разведем, на охоту будем ходить, дом на поляне у тайги поставим. И чтобы река недалеко. Выберем такое место.
Бабушке ничего не говорили. Понятно, на Кубань как-то уговаривал переехать, на мамину родину, бабушка как отрезала: «Тут умру, недолго мне, поховайте, тогда хоть на край света».
Алеше другое, жалостливо так говорила: «Ты меня, внучек, не бросай, на тебя надия, до смерти догодуешь». Вот тебе и Зеленый клин. Манило, как в сказку, а бабушку как одну оставить?.. Предательство было бы. Да и маму, видно, не сдвинуть.
Алеша хорошо себе все это представлял, жизнь в Зеленом клину. И просторную хату из дерева с высоким крыльцом. И поляну всю в цветах, почему-то казалось, что это будут маки: красные и белые, с их непрочными, облетающими под ветром лепестками. И себя с ружьем, — татусь говорил, там с малых лет детей к охоте приучают, а чего приучать, что он, ружья не видел, у дяди Феди не какое-нибудь, а двустволка. Сколько раз со стены снимал, и ничего, удерживал. И курок — двумя руками поднажать, и взведешь. Бабахнуть бы хоть раз из ружья, попробовать! Где там! Патроны дядя Федя куда-то прячет, под десятью замками скрывает от своих «шибеников» Тольки и Гришки — двоюродных братьев Алеши. Не раз искали, по всем потайным углам лазили.
В этих мечтаниях и рассуждениях Алеша и не заметил, что татусь уже стоит, папиросу достает, с дядьком Миколой Бессарабом в разговор вступает.
Дорога уходила вправо, а им надо было тропкой через кладбище. Тут на развилке им и повстречался Микола Бессараб. Вроде даже специально их тут поджидал. Топтался в черном кожухе, на плече большая светлая латка, еще в гражданскую войну на него нападали: вилами пробили. Был он председателем комнезама — комбеда.
Алеше Бессараб хмуро сказал:
— Ты, хлопчику, отойди. Не для тебя разговор.
И Алеша из теплых краев, от сладких мечтаний вернулся вновь в свой привычный мир.
Он обидчиво топтался перед кладбищем. Поглядывал на занесенные снегом сиротливые холмики. Наверху под большим новым крестом желтела свежая могила. Кого же это успели похоронить? Во все стороны, ныряя в снежных наметах, поразбегались потемневшие от времени и непогоды кресты: тихо печалились то группами, то поодиночке над отлетевшими жизнями…
А чего веселого? Вот когда поминают, трава везде, солнце, людей полно, куличи, яйца крашеные кладут на могилы, дети от одной к другой так и шастают, едят все подряд — «на спомин души», а воробьев этих — со всего села, наверное, слетаются, пшено для них посыпают… Тогда еще ничего.
А так не любил Алеша кладбища. И не то что боялся, а опасался. Известно, бога нет, нечистой силы тоже, — мама, татусь в один голос об этом, — а вот с мертвыми разные истории приключаются.
Хоть бы недавно: на хуторах умерла одна женщина. Обмыли ее, одели во все смертное, на кладбище принесли. Дьяк с кадилом, певчих пригласили, батюшка отслужил — все как положено. Но только крышку на гроб, а покойница взяла да и встала. В гробу. Днем. При всем народе. Как привидение. Одна женщина — бах в обморок. Другая в крик: «Конец свита!» «С нами крестная сила!» — сыпанули во все стороны. Дьяк с великого страху в могилу съехал, с того времени голоса лишился, а голос был знаменитый — в театр приглашали, второй месяц глотает сырые яйца, не помогает. Мужички, из тех, которые помянули еще перед выносом, начали покойницу обратно в гроб заталкивать. Раз померла, лежи. Она из рук рвется, кричит, как живая. А потом по-матерному как шуганет, мужики и отступились, поверили, что живая. Встала из гроба и пошла домой: только лаяла всех подряд. Своего чоловика, что рад жену в гроб вогнать, соседей, что сбежались на похороны — им бы только погулять, знаем мы этот «спомин души», — кощунствовала она и буйствовала. Досталось и священнику: старый «ледарь» сослепу «живу людыну» чуть на тот свет не спровадил — великий грех на душу брал!