Лев Якименко - Судьба Алексея Ялового
— Го-о-споду богу не моли-и-и-мся… — выкрикивал он и умолкал. И вновь через некоторое время начинал с этих же слов: — Го-о-споду богу не моли-и-и-мся…
И наконец перевалил через невидимый барьер позабывшихся слов, заорал во всю вольную силу:
— А пролетари-и б-о-о-рю-тся, чтобы не правил ка-а-дет…
По тогдашним понятиям, Федор Иванович Белов находился в незавидном положении «приймака» — человека, которого принимали на хозяйство, в дом, где все было нажито не его руками, и, следовательно, у него не было и права во что-либо вмешиваться, чем-либо распоряжаться. «Не твое», «не тобой наживалось» — вот возможный ответ при малейшей попытке к самостоятельности. «Приймак» зачастую оказывался полубатраком, он не был хозяином и почти никогда не мог им стать ни фактически, ни во мнении своих односельчан.
Как ладил Федор Белов с вдовой, неизвестно, но только жил он по своей вере. На собрания ходил, жену в церковь не пускал, иконы в доме «искоренил», батюшка и на порог у них не показывался. Но в глаза людям не лез, жил тихо, неприметно.
А со старшими, вроде приемными, сыновьями совладать не смог: трое парубков, трое дубков. В другую породу пошли.
Всякое за ними водилось: медком захотят побаловаться, чужую пасеку разорят, потом по неделе на улице не показываются — морды опухшие, пчелы оборонялись, как могли; то сад обнесут у какого-нибудь знаменитого хозяина — пригонят бричку прямо на гулянку: налетай, дивчата! И дивчата их боялись: какой-нибудь гордой Параске двери, углы хаты по злобе дегтем испоганят, ославят бедную дивчину на все село. Не раз за такие «художества» сажал их дядько Бессараб — председатель Совета — в «холодную». Приходилось Федору Ивановичу Белову обряжаться в свои военные доспехи, идти выручать своих «сынков».
Младший из Старушенко — Семен и статью и повадкой прямо на бандита смахивал. На гулянку идет — за голенище нож.
И вот его-то в младенческом своем неведении задел и обидел Алеша.
…Как-то приятельница бабушки старая Гапка передала, чтобы Алеша с ребятами приходил на баштан попробовать первых кавунов. Курень ее — сторожила она чужие баштаны — стоял за горой, недалеко от глубокой балки. Хочешь не хочешь — приходилось идти мимо двора Старушенко. Алеша о происшествии с Семеном забыть забыл, но смутное опасение где-то таилось в нем. И чем ближе подходили они ко двору, тем тревожнее становилось, вроде хмурое облако набежало.
Парубки навозную кучу разбрасывали у конюшни. Семен ладонь козырьком к глазам: кто это по стежке избирается на гору, угадал Алешу, отбросил вилы и тяжелой трусцой за детьми.
Алеша припустил изо всех сил. Но куда ему, гора крутая, а ноги коротенькие, бежишь, а все на одном месте. Вот когда начинаешь понимать, что маленький!
Семен схватил его сзади за рубашку, резко крутанул, зажал голову между вонючих ног и начал неторопливо снимать ремень, приговаривая:
— Так хто в штаны наклав?.. Зараз побачимо, учителев сынок!
И со сладострастным хеканьем, со свистом обрушил ремень. Алеша рвался, зажмурив глаза, закусив от боли и ненависти губы, но у Семена ноги как чугунные тумбы, зажал намертво.
— Оце тоби за черешни, оце тоби за собаку, оце тоби за глум… — отсчитывал он без пощады, пока кто-то из братьев не крикнул от конюшни:
— Хватит! Забьешь хлопца!
Как только его отпустили, Алеша схватил первый попавшийся камень и — в спину Семену. Тот подскочил, взвизгнул, хотя камешек был маленький, да и какая сила была у шестилетнего мальчугана, и вновь сцапал Алешу. Выворачивал ухо так, что перед глазами плыли радужные пятна.
Вот этой наглой расправы, вонючей конюшенной тьмы, в которую его вверг Семен, зажав согбенного, беспомощного, сковал, словно цепями, и свист ремня, и рвущая тело боль — его пороли, как безответного раба, как безвинного кутенка, — так с ним обходились впервые в его жизни, — нет, этого он не мог забыть. Его всего трясло. Этого он простить не мог. Не мог ни простить, ни забыть.
Никому он не жаловался: ни татусю, ни маме, ни бабушке. Никому не рассказывал, как обошелся с ним Семен. Дрожащий от ненависти и страдания, он решил убить своего врага.
Ружье дяди Феди висело у татуся. Все обрыскал Алеша — патронов не нашел. Упросил двоюродную сестру Надю, выменял на переводные картинки блестящий патрон, забитый, как и положено, пыжом, с новеньким капсюлем.
Как раз подошло время уборки, Семен помогал родственникам, возил снопы с горы. Утром проехал на гарбе в степь мимо двора Яловых.
Алеша устроил засаду в яме у колодца. Дуло — вперед на дорогу, ружье на боевом взводе (вдвоем с Надей взводили до невозможности тугой, неподатливый курок). И тут — откуда он только взялся — татусь. Как только увидел своего воинственного сына с ружьем, закричал, затопал ногами. Первым делом схватил ружье, попытался спустить курок, грохнуло так — будто гром с пламенем в ясном небе. А после была первая в Алешиной жизни отцовская порка.
Алешка всхлипывал, где теперь патрон достать… Найди мне патрон, я его все равно убью…
Придумывал, как и чем… То лук прилаживал, на конце стрелы жестяной наконечник — на излете не было в ней силы; вместе с Саньком, братом Мишки, опробовал самопал, головками спичек забивали трубку, вверху дырочка для запала — всего на несколько шагов бил самопал.
Как всегда, гениальные догадки приходят неожиданно. Опрыскивали сад, под грушей забыли ручной насос. Тяжеловато, но двумя руками удерживал. Так как разведенного купороса не оказалось, Алеша разыскал под кустом бузины в трехлитровой бутыли другую жидкость. Татусь чуть ли не первым в селе натянул антенну между сараем и хатой, купил чудо — детекторный приемник, — в наушниках зазвучали далекие голоса; музыка такая — с небесных сфер. Недавно татусь приобрел двухламповый приемник, к нему — батареи, их надо было самим заряжать, — так оказалась в их дворе бутыль с какой-то кислотой. Алеша не раздумывая сунул в баллон насос, набрал и — к дороге, как с заряженным ружьем.
Как только гарба поравнялась с двором, — Семен беспечно посвистывал наверху на снопах, — Алеша, упирая насос в сруб, направил струю на своего врага.
Силенок не хватало, но все же какие-то брызги настигли Семена наверху гарбы. Семен взвизгнул, как укушенный. Слетел с гарбы — и не к Алеше, а по улице, рвет рубаху на себе, кричит: «Ой, матинко! Ой, пече».
Оказалось, та жидкость была особая, серная кислота, мало разбавленная. Она прожгла рубаху, прихватила кожу.
И когда он увидел, как бежал Семен, срывая с себя тлеющую рубаху, его сковал ужас. Все обомлело, слова не мог вымолвить, с места двинуться. Преступником сознавал себя. Убийцей… В тюрьму, за решетку, только туда ему дорога.
Неизвестно, что хуже, страдать самому или доставить боль другим… Это была первая и последняя месть в его жизни.
Но странное дело, заметил Алеша, после этого происшествия Семен Старушенко начал бояться его. Может, и не боялся, но опасался явно. Лишний раз мимо двора не пройдет.
Как-то увидел: стоит Алеша с Димкой у дороги возле кухни, прыг в ров, только спина замелькала среди лопухов. На гулянках Алешу обходил, будто не видел, и все время был начеку, не забывал, что «скаженный» хлопчик где-то недалеко.
Выходит, в жизни не всегда главное сила. Тоненькое, неосознанное чувство победы над силой и наглостью чуть звенело где-то в глубине. Но полной радости не давало. Угрюменькая настороженная грустинка вплеталась в победную ноту возвращенного достоинства и гордости…
Алеша не мог тогда ни понять, ни объяснить всего, что происходило с ним. Но впоследствии, вспоминая давние обиды и переживания свои, спрашивал: из веку так ведется — «око за око, зуб за зуб…»? И люди между собой не могут по-иному?..
ПАРЕНИЯ
Бабушка не любила нищих, убогих, калек, слепцов. Издалека бывало слышно сквозь переливчатый лай собак тоненькое, настырное, жалобное: «Пода-а-айте Хри-и-ста ра-а-ди…»
— Ходят, робыть не хотят, пранци б вас зъилы[1], — ворчала она.
Но, покорная прадедовскому закону, отрезала добрый шмат паляныци, а то и кусок сала, сурово говорила Алеше:
— Подай!..
И он «подавал». На всю жизнь потом это осталось: не отказывать в милостыне тем, кто просил.
Но в детстве он видел и знал другую нищету: гордую нищету странников-кобзарей. Их он увидел и услышал впервые на ярмарке.
Ярмарки уже были на историческом излете, в закатной поре своей. Они пришлись на самую раннюю пору узнавания и понимания, когда мир начинал осознаваться в его безбрежности, во вспыхивающих красочных переливах, в движении, в гуле времен.
Ты знал только свою хату, осокорь на углу, двор, свою почти всегда пустынную улицу… И вот ты на ярмарке. Она безбрежна, как море; вся огромная базарная площадь от аптеки до коновязей набита палатками, людьми, подводами; гомон, пестрота, крики, безостановочное движение…