Леонид Гиршович - Арена XX
За последние десятилетия интерес к искусству голодания заметно упал. Если раньше можно было нажить большие деньги, показывая публике голодаря, то в наши дни это просто немыслимо.
То были другие времена. Тогда, бывало, в городе только и разговоров, что о голодаре, и чем дольше он голодал, тем больше народу стекалось к его клетке; каждый стремился хоть раз в день взглянуть на мастера голода, а к концу голодовки некоторые зрители с утра до вечера простаивали перед клеткой. Его показывали даже ночью – для вящего эффекта при свете факелов.
(…) Когда люди, бывшие свидетелями подобных сцен, вспоминали о них несколько лет спустя, они сами себе удивлялись. Дело в том, что за эти несколько лет произошел тот перелом, о котором здесь уже говорилось: он наступил почти внезапно и, по-видимому, был вызван глубокими причинами, но кому была охота доискиваться этих причин? Так или иначе в один прекрасный день избалованный публикой маэстро вдруг обнаружил, что алчущая развлечений толпа покинула его и устремилась к другим зрелищам. Импресарио еще раз объехал с ним пол-Европы, надеясь, что где-нибудь да пробудится прежний интерес к мастеру голода, но все напрасно. Везде и всюду, словно по тайному сговору, распространилось вдруг отвращение к искусству голодания. Разумеется, на самом деле это случилось не так уж внезапно, и теперь, задним числом, нетрудно было вспомнить кое-какие угрожающие предвестия, только в угаре успеха никто не придал им большого значения и не оказал должного отпора… А теперь было уже поздно предпринимать что-либо. Правда, не могло быть и тени сомнения в том, что когда-нибудь для этого искусства вновь наступят счастливые времена, но для смертных это слабое утешение. На что был теперь обречен голодарь? Тот, кому рукоплескали прежде тысячи зрителей, не мог показываться в ярмарочных балаганах, а чтобы менять профессию, голодарь был и слишком стар и – что главное – слишком предан своему искусству.
Когда мы пришли, Александр Яковлевич уже меня дожидался – но что делать, ему пришлось подождать еще некоторое время. «А все-таки что-то там есть», – говорил отец, имея в виду Высшую Силу, Провидение, хранящее нас – когда случался к тому повод. На сей раз Провидение своим орудием избрало мой кишечник. Презрев приличия, первым делом я влетел в «одно место». (Предвоенная детвора потешалась, посмотрев фильм «Музыкальная история»: «Куда, куда вы удалились?» – «Пошли в бортрест и провалились».) И я вижу: в унитазе рыбьим пузырем плавает надувшийся презерватив, который даже после низвержения хлябей не собирается исчезать. Взяв из ведерка длинную щепу, я «сдуваю» его. Со второй попытки удается от него избавиться, не то как бы я вышел из уборной – оставив его плавать? Становится не по себе при мысли, что первым там мог оказаться отнюдь не я. Отец прав, говоря, что «там что-то есть».
ПЛОТЬАлександр Яковлевич дважды в неделю надувал меня альтовостью, отчего я раздувался, как известная лягушка. Аккомпанировала моя мать. Он делал замечание мне, а обращался к ней – как и Шаевич в свое время, мой первый учитель, с тою лишь разницей, что о моем непоступлении в консерваторию даже не было речи. Я сделался, по профессиональному выражению, «играющим человеком»[92] и им уже останусь, благо Исачок мне пальца не откусил, смирился с тем, что я буду, как он… Ну не «как», не «как», но одного цеха – глядишь, еще будем встречаться на проходной. Даже альтовые анекдоты, коих Исачок был неисчерпаемый кладезь, утратили свой уничижительный характер. Из «недоношенного скрипача» альтист превращается в выразителя оркестровой народной мудрости: «Поймал альтист золотую рыбку. “Хочу, чтоб сейчас все дирижеры, с которыми я играл, проплыли передо мной в гробах”. – “Но ты же играл и с великими дирижерами”. – “А великие пусть плывут в золотых гробах”».
Соперничество по линии Юлик – Анечка заглохло само собой: девочка. Будущая тетенька. С дяденьками тетеньки не состязаются, они состязаются с другими тетеньками за дяденьку. Объективно семья дяди Исаака и наша прекрасно дополняли друг друга: жили в разных стихиях. Те – «беснующиеся в огне саламандры», эти – амфибии. Те в огне не горят, эти в воде не тонут. Экстраверт и интроверт не задушат друг друга в объятьях, они промахнутся. Если «заграница – способ приведения людей к общему знаменателю» в отдельно взятой стране, то в масштабе человечества такой заграницей является плоть. Интроверт и экстраверт, банкир и уборщица, ты и я одинаково во плоти («одинаковы во плоти»).
Понимание, что поллюция не сокровенна, что «радость на всех одна», поначалу дается с трудом. Это трудно принять тому, кто, засыпая, видит рисунок обоев, а не спит посреди помещения, до стены же еще двадцать пять кроватей. Две красивые женщины рядом, одна в другой любуясь своим отражением, умножают очарование друг друга. Но толпа красавиц жалка и эросу неприятна: десятый класс на двадцать парт в женской школе, перетоплено, душно – вдыхая миазмы пота и менструации, учительница читает: «Коня седлаю и скачу».
В трамвае соскабливаешь ногтями ледяной гербарий с окна. «Всего-то месяц прошел или два, как нерастраченная острота детских вожделений нашла поддержку у тела, наконец созревшего, чтобы их сполна воплотить». Сквозь царапины на белом стекле видишь бессвязные фрагменты уличного шоу. Два ватника – лица в объектив не попадают, тем проще их дорисовать. Неужели и эти двое трубопрокладчиков испытывают ту же нежную сладость?
Кондукторша – «зима рисует на щеках свои узоры расписные». По-блокадному укутанная, в самодельных митенках, она отрывает от бобины на груди бумажный хвостик. А к себе в кошель кладет три копейки, во время последней реформы перекочевавшие из «старых денег» в «новые» – они теперь кочуют из автоматов с газированной водой в сумки трамвайных кондукторш и обратно. Из валенка выглядывает коленка в малиновом чулке (вместо рейтуз). «Не ради кого-то, а чтоб самой было приятно». Не припомню, чтоб с крашеными чулками велась идейная борьба, как с узкими брюками и почими атрибутами низкопоклонства. Это была пролетарская мода, с непривычки казавшаяся жутко похабной. Черные чулки назывались: «траур по потерянной невинности». Кто б это ни придумал, всяко не те, для кого они надевались, чтобы потом ради них же быть снятыми. Выдумал небось какой-нибудь дряхлеющий языколожец. «Я дефлорирую их пиццикато». «Их» – это, как мы помним, девчонок во дворе, которых Ардов разглядывал из окна и у которых только одно это и было на уме.
Педофилия – в первую очередь лакомство для самих детей. Это сегодня вакансия отравителей колодцев занята педофилами. Не входя в частности и не касаясь исключений, признаю: я бы оклеветал свое детство, сказав, что педофил не скрасил бы его в иные минуты. «Ты что, кисейная барышня?» – спросил бы он, а я бы решил: «кисельная», киселем растекающаяся. Бесконечные «бы… бы… бы…» Подросток постарше клонится долу надо мной, громко сопя: «Хочешь бараться?» Он делает вид, что шутит. Он сейчас запрется в школьном сортире и дошутит свою шутку сам. «Входящие в сортир на М свою каплю неразбавленного спирта умещают в рюмочке». Правильней было бы сказать в пипетке. Хотя ко мне не относится. Мать ошибалась, утверждая, что обрезанца, меня будут дразнить. В бане мальчики поглядывают на меня в почтительном смущении: он что же, уже…
Я тоже смущался: вдруг при всех встанет? (Написал бы: «Мое естество восстанет», никого бы не покоробило. Томас Манн, «Иосиф и его братья».) Баня – это необычный телесный ракурс, при котором фантазия демонстрирует большой диапазон своих возможностей: от жгучего стыда до бескрайнего бесстыдства. Однополость бани посягает на подпольного человека в тебе, когда обнаженная натура с соседней лавки просит – тебя, не отца – потереть ей спину. Услуга, допускаемая банным кодексом. «Меццо форте», – тихо сказал отец, но я и так в свои одиннадцать был прекрасно осведомлен насчет подобных типов. Шансов у этого «сексуального левши» не было никаких решительно. Но садятся же в вагоне против красивой девушки, чтобы за всю дорогу не обмолвиться с нею ни единым словом. Просят же позволения пригласить на танец даму «с соседнего столика» – вопреки бессмертному «кто дэвушку ужинает, тот ее и танцует» – чтобы потом в целости и сохранности вернуть ее законному владельцу.
«Именно тогда, когда по традиции мужчина должен предстать во всеоружии своей своей мужественности, он становится женственным, с чисто девичьим замиранием сердца устремляется в Сад Любви, где можно, не таясь, срывать лозу бесстыдства. Обратное происходит с женщинами. Они вступают в полосу возмужания, их голос густеет, движения становятся грубыми и резкими. Налицо взаимность перевоплощения. Правда, – добавляет кандидат уже с лукавинкой во взоре, – большинство женщин платит дань фантомным инстинктам: дескать, в этом находит выход их безудержное материнство – есть такая дамская палочка-выручалочка. То самое материнство, что распространяется сугубо на младенцев мужского пола, оставляя за младенцами женского пола право на отцовскую грудь».