Леонид Гиршович - Обмененные головы
Обзор книги Леонид Гиршович - Обмененные головы
Леонид Гиршович
Обмененные головы
1
– У меня было сильное искушение прикончить этого мерзавца, – сказал фон Корен, – но вы крикнули мне под руку, и я промахнулся.
Чехов. «Дуэль»
– Чю-ус [1] , – прокуковали на прощание одна другой две немки.
Так же – как две кукушки – они были и неразличимы. По крайней мере, на взгляд человеческий. Вид немок, распространенный среди матерей моих частных учеников: у всех одинаково аккуратные головки льняной масти, одинаково благоухающие шубки, все с одинаковым зимним солнцем на сорокапятилетних щеках. И когда хочешь все позабыть, когда уже невмоготу быть не таким, как все, начинаешь завидовать их мужьям.
И точно так же, вниз на терцию, пели свое прощальное «шалом» (шалом, ми-до) израильтянки. Забавно, что там это пение казалось чертой сугубо левантийской. Моя вдова Ирина, по следующему своему мужу Лисовски (фамилия довольно известная в музыкальном мире, это он и есть), вдруг именно так, на чуждый нам обоим ивритский лад, спела мне «шалом» [2] : мол, я тебе посторонняя. Это означало бесповоротность объявленного мне решения, свалившегося как снег на голову. Старо как мир, что мужья обо всем узнают последними.
Первоначально это был всего лишь случайный наш знакомый по очередям к разным израильским эмиграционным чиновникам, вскоре, правда, из обычного смертного превратившийся в личность заметную. Подвизаясь на дирижерском поприще, он неожиданно круто пошел наверх (кто говорит, что незаслуженно), и, когда уже был близок, образно выражаясь, к пентхаузу , Ирина Беркович сделалась Ирэной Лисовской (точнее, Ирэной Лисовски). Из последнего отнюдь не следует, что моя фамилия Беркович, – просто в Советском Союзе жены презренным фамилиям мужей гордо предпочитают звучные фамилии отцов. [3]
Меня зовут Иосиф Готлиб. Своим именем я обязан анимистическому обычаю евреев давать младенцу имя умершего родича. Вожатым моим в этом мире должен был стать дух отца моей матери – ныне тоже покойной. Юзеф Готлиб – мой дед – был украшением фамильного древа Готлибов. Блестящий выпускник Венской консерватории по классу композиции и скрипки, осевший впоследствии в Варшаве; друг Губермана, Шимановского [4] , Шенберга, Кунце – до его политического перерождения; последние два года своей жизни профессор Харьковской консерватории – он был расстрелян в огромном рву вместе с тысячами других харьковских евреев. Не будем об этом…
Если имя я унаследовал от деда, то фамилию ношу матери, ибо родился (уже после войны) «то ли от Духа Святого, то ли от пыли дворовой» [5] . А не то и от «лагерной пыли» (моя мать тоже хлебнула изрядно при сталинских порядках). Так сложилось, что мы никогда не говорили об обстоятельствах моего рождения. Единственное, что она любила мне повторять: «Запомни, что ты чистокровный еврей».
По возвращении из Казахстана в Харьков решено было, что я пойду по стопам деда. Мне как раз пять с половиной лет, классический возраст для скрипичного старта. Некий ученик Готлиба-деда становится учителем Готлиба-внука, – возможно, матери следовало бы преодолеть соблазн сентиментальной развязки и подыскать мне хорошего детского педагога, а не этого томного болтуна в галстуке-бабочке. Но возможно, что никакой Песталоцци бы здесь не помог, как не помогали ни мамины слезы, ни ее же угрозы – в частности, повеситься. На протяжении десяти лет мои занятия носили спазматический характер: за неделю перед экзаменами я вдруг по десять часов начинал заниматься на скрипке. В результате маме приходилось искать утешение в таких сомнительных комплиментах, как: «И ведь талант какой у бездельника… Да парень мог бы горы свернуть, если б хотел». Разве что с ее «патрицианской» заносчивостью легче было выслушивать такое, чем сознавать, что сын твой – прилежная посредственность. Закончив музыкальное училище, я, однако, решительно закрыл футляр и сказал: «На этом все. У Господа Бога на мой счет имеются другие планы».
Мой мир – полуторамиллионный «украинский» Харьков с его евреями, во втором и даже в третьем поколениях говорившими по-русски, постоянно вздыхавшими, что «настоящих харьковчан после войны уже не осталось». Мое ближайшее окружение – провинциальные гении: поэты, художники, великие прозаики – как я, например. Ни один из нас ни капли не сомневался в том, что препятствовали нашему парижскому или нью-йоркскому триумфу исключительно советские погранвойска. Сейчас не хочу даже вспоминать все свои опусы – и главный из них, который преданная жена Ирина по ночам компактно переписывала с моих черновиков. Каких сил стоило впоследствии переправить на Запад эту «антисоветскую прокламацию в лицах» – по отзыву одного из издательств. Увы, Россия – не Черная Африка; родись я негром, весь бы мир кричал, что это гениально. Но я из Харькова – и этим все сказано. Так объяснял я себе и Ирине, уже обливаясь с ней тель-авивским потом, причину постигшей меня катастрофы – для меня в общем-то это была катастрофа.
На мое несчастье, Ирина уверовала в меня. Единственная дочь инженера Берковича, единственная дочь главного инженера Берковича, единственная дочь главного инженера мясокомбината Берковича, в глазах своей семьи она делала глупость: я был абсолютно никем для них. Зять без высшего образования, даже без твердой профессии, водит компанию с одними длинноволосыми, слоняется по кафе. А тут единственная дочь инженера Берковича – она же общепризнанная красавица (институт городских красавиц в Харькове еще сохранялся), не говоря о том, что мысленному взору претендентов на ее руку она должна была представляться не иначе как в облаке дармовых антрекотов.
Во избежание ненужных скандалов с родителями Ирина поставила их перед фактом свершившейся примерно за час до этого регистрации нашего брака. Кто бы видел счастливые лица ее папеньки и маменьки! Тогда, признаться, меня это в ней восхитило, господин Лисовский. Только, может быть, и вы не последний, кому суждено восхититься решительностью вашей супруги? Рок-звезды живут пожирней вашего.
Еще трудней складывались ее отношения со свекровью – моей мамой; в конце концов сытый мещанин Беркович был отцом дочери, стороною, более отходчивой в своем родительском гневе: ну что ж – мог уговаривать себя он, – зато еврейский мальчик (боюсь, что в его случае это был единственный аргумент в мою пользу). Мама – вот кто встретил наш брак действительно в штыки. Она бы встретила в штыки любой брак, но так как признаться в этом не могла – также и себе самой, – то придиралась к моей Ирине почем зря: дескать, она подговорила меня (такой талант!) бросить скрипку и заняться какой-то глупостью, за которую я к тому же когда-нибудь сяду – и не такие писатели шли за колючую проволоку; или: из-за нее я таскаюсь по всяким притонам – так моя бедная мать называла кружки харьковской богемы. Ну, о том, что я взял в жены типичную «прости господи», даже говорить не приходится. Семейка же ее – жмеринские шахер-махеры, с которыми и за один стол не сядешь.
Последнее – извечное презрение эмансипированного в третьем поколении еврея к едва лишь проклюнувшемуся из гетто – мама выражалась совсем как старая барынька: за один стол не сядешь. Нелестное сравнение приходит на память. Уже здесь, в Западной Германии, я узнал о некогда имевшем место отречении «арийцев» иудейского вероисповедания от их местечковых собратьев, галдевших на идише [6] . Пускай говорить так о родной матери не следовало бы, но… Я чувствую, что жизнь меня хорошо обидела, – я имею право и обидеться. Мама была не ангелом, да еще Казахстан за плечами. Ирина – та могла быть ангелом. С бронзовыми крыльями. Пролетая, коснется тебя такой ангел крылом… В столкновениях с мамой она в обиду себя никогда не давала. Та начинала, но зато уж кончала всегда эта. Пример. Мама : «Не забывай, кем был его дед (кивает на меня) и твой». Ирина : «Который? У меня ведь их было два».
Когда мама умирала, то Ирина ухаживала за нею с самоотверженностью подвижницы. Гордыня?
Но прежде об одном событии начала шестидесятых. Из неведомого Израиля пароходом в Одессу прибывает Эся, мамина сестра. Это было чудом, но, хоть и редко, такие чудеса все же случались. Их было две сестры: до боли привязанная к своему отцу Суля (Суламифь), во всем покорная его капризам, и Эстер, революционерка. Одно время Эся рвалась в Россию строить новый мир – домашним языком всегда был русский, хотя семья деда происходила из Мемеля [7] , – но потом в ее воображении замаячил купол Сорбонны, защекотало при мысли об интернациональной студенческой вольнице, в которой доля молодых польских евреев была заметна – как успехами в науках, так и единообразием характеров: преобладали «эси» – обоего пола.
Она уехала из Варшавы в тридцать восьмом – уже на ходу впрыгнула, можно сказать, – а летом пятьдесят седьмого, в разгар фестиваля, от нее пришла весточка. В промежутке было и падение Парижа, и Резистанс, и бегство к англичанам, и бегство от англичан (в запретную Палестину [8] ) – события не менее драматические, чем пришлось пережить сестре Суле, но, право же, куда более фотогеничные, что-то вроде «Касабланки». [9]