Абилио Эстевес - Спящий мореплаватель
Шел январь 1966 года. Как раз в начале января у Оливеро был день рождения. И в эти же дни Саймон и Гарфанкель выпустили песню «The Sounds of Silence»[144].
Их вывозили из Гаваны на товарных поездах. За несколько дней пути они трижды меняли поезд, в последний их загнали в Масиас-де-Сан-Ласаро, под Камахуани. Поезд, перевозящий сахарный тростник, двигался со скоростью 30 километров в час, и им казалось, что он везет их вопреки времени и жизни на край света.
Поскольку до лагеря Ла-Хикотеа, который и в самом деле был на краю света, железная дорога не доходила, а автомобильные тем более, им пришлось еще долго добираться проселочными тропами, то пешком, то на повозках, запряженных мулами.
Они прибыли в Ла-Хикотеа 29 января, ровно в тот день и час, когда в нью-йоркском театре «Палас» началось первое из шестисот восьми представлений «Милой Чарити».
ЖДАТЬ СЛОЖА РУКИ
Мамина начала процеживать кофе. Запах кофе (нет лучше запаха, чем запах кофе, процеженного через шерстяной фильтр) сообщил обитателям дома: рассвет близок. Привычный зловонный запах водорослей и дохлой рыбы уступил место будоражащему запаху дерева, прибитой пыли, мокрого песка, который, в свою очередь, отступил перед ароматом кофе.
Рассвет должен был наступить, хотя на острове, в городе и на пляже разница между ночью и днем в тот момент была вопросом веры.
Никому из обитателей дома в этой истории даже и в голову не могло прийти, что где-то в мире, например в Детройте, Мичиган, городе, который находится примерно на том же меридиане, что Гавана, взойдет и будет светить пусть робкое, осеннее, но солнце, или что небо будет более или менее ясным и без дождя.
Как всякий человек (или персонаж), который считает, что переживает трагедию, герои этой истории полагали, что их трагедия трагична в высшей степени. Исключительно трагична. Как всякий человек или персонаж, переживающий трагедию, они были уверены, что ничто не может сравниться с исчезновением Яфета и приходом циклона, который делал их утрату еще более драматичной. И они чувствовали, что мир, это огромное вместилище материков, обстоятельств, скорби и океанов, называемое миром, уменьшился до размеров дома и пляжа. И уже много лет обитатели дома не получали никаких свидетельств, подтверждающих тог факт, что Детройт существует или что существуют другие города в Мичигане или в любом другом месте, где солнце восходит в своем обычном уверенном блеске.
Все указывало на то, что циклон сотрет в порошок весь мир, то есть Гавану. Но конечно же это совсем не соответствовало действительности. Циклон еще не добрался до острова. Строго говоря, он только-только начинал проявлять себя. В последнем прогнозе в пять часов утра (меньше часа назад) девушка из службы погоды сообщила, что «Кэтрин» еще прольет очень много воды и нагонит ветров, прежде чем достигнуть кубинской территории. Девушка из службы погоды даже уточнила, что только сейчас циклон входит в Карибский бассейн, обогнув с востока Большой Кайман. Каймановы острова находятся в двухстах сорока километрах к югу от Большого острова, Кубы, так что, как бы медленно ни решила продвигаться Кэтрин (она и так двигалась лениво, что было свидетельством ее разрушительных замыслов), ее приход был неизбежен, вопрос времени.
И если то, что происходило там, снаружи, на пляже или в мире, не было еще частью живого, собранного и жестокого организма, каким является циклон, а всего лишь его предвосхищало, что же ждет их совсем скоро?
Ливень неистово барабанил по благородной древесине. К непрекращавшемуся оглушительному шуму дождя и ветра прибавился еще и новый грохот, словно деревья, или камни, или тела, влекомые ураганом, разбиваются о скалы, о берег, о деревянные стены дома. Иногда казалось, что пол качается, что дом наклоняется или, освободившись от сцепления со своими девятнадцатью опорами, движется к морю. Иногда создавалось впечатление, что он уже в воде и плывет по течению. Через щели в оконных и дверных петлях, через швы между уставшими сражаться досками потихоньку просачивался подгоняемый ураганным ветром дождь.
Циклон или его увертюра давали знать о себе и внутри дома. Появлялось все больше лужиц с грязной водой, от которой чернели половые доски. Обитателям дома казалось, что они ступают по заболоченному зловонному морскому берегу, который наступает на них с востока и движется к западу. Им не оставалось даже возможности открыть окно и попытаться увидеть начало катастрофы. Там, снаружи, не было ничего. Не было пляжа. Его не было уже несколько дней.
Мамина потихоньку вылила кипящую воду для кофе в фильтр из шерстяной ткани, кофейный аромат и пар окутали ее, и она на краткий миг почувствовала себя счастливой. В этот миг, хоть он и повторялся ежедневно, каждое утро перед рассветом, она всегда чувствовала себя счастливой. А в тот день это мгновение счастья, как бы коротко оно ни было, имело огромное и даже символическое значение. Мамина знала, что каждое утро, а сегодня особенно, аромат кофе прогонял на несколько минут запах разрушения.
За свои больше чем девяносто лет она убедилась, что лучший способ выдержать и постараться преодолеть наказания и проклятия — противопоставить им что-то привычное, каждодневный ритуал. Ничто так не отпугивало несчастья, как притвориться, что ничего не происходит. Безразличие являло собой лучший способ сбить с толку катастрофу.
Скоро будет шесть. Поэтому, следуя незыблемым правилам, рассвет, с тех пор как существует этот мир, следовало встречать процеживанием кофе. В горе или без него, а «без него», Мамина знала это как никто, ничего не обходилось. Нужно было вскипятить в металлическом кувшине воду, добавить несколько, не много, ложек сахара, три-четыре полные ложки кофе и процедить все это через фильтр из шерстяной ткани. А затем сесть и наслаждаться кофе, попивая его из хикары — маленькой выдолбленной тыквы.
Мамина всегда пила кофе из хикары, с далеких времен, когда она жила на кофейной плантации, времен своей юности, которые представлялись ей сном, странным рассказом из чужой жизни. Почти несладкий кофе из хикары. И не торопясь. Как можно медленней. Пропал любимый мальчик, близится ураган со всеми признаками настоящего бедствия — с тем большим спокойствием нужно разжечь угли и еще медленнее цедить и пить кофе. И еще большее хладнокровие требовалось, чтобы поджарить черствый хлеб на старой сковороде. Нельзя было оставлять горю лазейку. Пусть злая судьба не думает, что их самих и их привычки можно разрушить с легкостью.
Она налила кофе в хикару и села за стол, освещаемый лишь печально горевшей свечой, с которой Эстебан когда-то подходил к своему первому причастию. Пар от кофе смешивался с дымом свечи, и вместе они поднимались к темному потолку. Она обрадовалась тому, что хотя бы на несколько минут аромат кофе прогнал гнилой запах мокрого дерева.
До двадцати с небольшим лет, когда Мамина была не Маминой, а Марией де Мегарой, и жила в горах на востоке, и еще не видела моря, и не знала, что оно с собой несет, время и жизнь текли иначе. Время тогда шло в другом ритме, и жизнь была более снисходительна. Вдали от моря время могло позволить себе остановиться. Море, она давно это поняла, делало время беспокойным и бурным. Поэтому благородная древесина дома давно перестала пахнуть лесом и пахла теперь севшими на мель кораблями, кораблекрушениями, гнилой водой и разложившимися рыбами.
Если говорить начистоту, не во всем были виноваты время и море с этой его зловещей способностью. Были другие вещи, которые добавлялись ко времени и к морю, увеличивая исходящую от него угрозу. Уже очень давно в доме не было слышно того звука, который всегда присутствовал в жизни доктора. Шума деревьев. Ветра, гуляющего в кронах деревьев. Шума сотен деревьев, смешивающегося с убаюкивающим шумом прибоя.
«Шум лесов Орегона», — говорил доктор.
Доктор любил ложиться в гамак, привезенный им из одного из первых путешествий на собственной яхте к южным берегам Карибского моря. Тогда в городе Кумана он купил крепкий гамак с разноцветными пышными кистями, который повесил между двумя ближайшими к морю столбами террасы. Он ложился в него, как он говорил, заклинать жару и слушать древний и далекий шум орегонских лесов. Шум его детства, пояснял он. Счастливого детства, любил он повторять.
«Деревья начинают нежно петь гимн сумеркам», — покачиваясь в гамаке, говорил мистер на хорошем испанском, хоть и с особой интонацией, слишком настырными «с» и невозможными «р».
Естественно, никто из обитателей дома не был тогда способен понять, что доктор цитировал первые строки восьмой главы романа, который был написан одним его другом, умершим от туберкулеза в двадцать девять лет, в 1900 году[145], и назывался «Алый знак доблести».
Мамина помнила доктора таким, каким она увидела его впервые, сорокапятилетним мужчиной в расцвете сил. В те времена мужчина в сорок пять мог быть в прекрасной форме. В те времена, когда мужчине исполнялось сорок, у него было всего две возможности: либо он мог соперничать с молодыми, либо он уже превратился в старика. Для некоторых жизнь только начиналась в тридцать. Особенно для северян. Кубинцы старели гораздо быстрее, Мамина не понимала, почему так происходит. Полковник-Садовник объяснял это климатом, пагубным климатом. Но разве этот же самый климат не влиял на доктора? Сэмюель О’Рифи не жил в Висконсине, он жил вместе с ними на пляже. Он проводил несколько месяцев в году в Мэдисоне и скучал по снегу. Но должно было быть другое объяснение. Почему северные мужчины в сорок, в пятьдесят лет сохранялись лучше, чем те, кто родился на острове? Может быть, это связано с верой в Бога? Известно, что американцы (доктор к ним не относился, он был не очень верующим) весьма строги в вере. В то время как большинство кубинцев исповедуют странную религию, основанную на вере не в единого Бога, а во множество разнообразных богов, а значит, ни в одного из них, странную смесь пантеизма и язычества. Или все это досужие домыслы?