Николай Веревочкин - Белая дыра
Фома Игуаныч отпил для храбрости малюсенький глоток и тихо высказал вторую идею, от которой мужики долго не могли прийти в себя, а только морщили лбы и пучили глаза — настолько она была глобальна.
— Надо собрать все элементы Земли и сделать такую маленькую планетку — со школьный глобус. И чтобы все в ней стояло, где надо, а не как попало — и горы, и реки, и города, и дороги. А потом этот глобус в нужное место на солнечную орбиту и запустить. Пусть стремительно растет. А как достигнет нужных для жизни размеров, собрать лучших людей и порциями запустить на нее…
По мере того как отпочковавшаяся от Земли планета заселялась и обустраивалась, Фома Игуаныч все более воодушевлялся. Голос его окреп. Глаза горели. Он размахивал руками и притоптывал ногами.
— Планету он на орбиту запустит, — придя в себя, проворчал Дюбель, — на хрена сдалась мне твоя планета, мне и в Новостаровке хорошо.
— А ты варежку не раскрывай, — утешил его Митрич, — на эту планету Фома только лучших представителей запустит. Тебе не обломится.
— Туда им и дорога, — охотно согласился Дюбель.
— В перспективе идея хорошая, — нерешительно одобрил мечтания Фомы Кумбалов. — Однако не мешало бы с учеными посоветоваться. На какую орбиту запустить? Как запустить? Кого запустить? А то запустишь сгоряча — только Солнечную систему перебаламутишь. Это же только богам под силу новые планеты создавать. Хотя, а чем мы хуже богов при такой-то машине?
Пока мужики трепались за все человечество, Тритон Охломоныч прислушивался к внутреннему голосу. «Конечно, досадно, что господин Дюбель так груб в своих определениях, — рассуждала трезвая чужая душа, — но досаднее всего то, что он прав. Люди несовершенны. И очень. Да попади твоя универсальная машина в руки какого-нибудь наполеончика, так он из планеты червивое яблоко сделает…»
В углу, прислонившись к теплым, золотистым бревнышкам предбанника, сидел, не принимая участия в утопических бреднях, Николай Нидвораевич и грустными, кошачьими глазами хмельного художника смотрел в потолок, по которому ползал невесомый паучок. Научное название этого длинноногого насекомого никто не знал, но новостаровцам он был известен под именем косиножка. Так поэтически наречен он был, скорее всего, жестокой в любопытстве своем деревенской пацанвой. Если его убить, он, мертвый, еще долго шевелит ножками, словно траву косит.
Голову художника-самоучки зеленым париком украшал веник. Николай Нидвораевич пытался увидеть банное застолье глазами паучка, однако утомленное воображение отказывало ему в этом пустяке.
— А ты чего тоскуешь, Нидвораич? — удивился настроению земляка веселый Митрич, закидывая правую ногу на правую.
— Да вот, — пожаловался живописец, снимая с головы березовый веник и демонстрируя плешь, — лысеть начал.
— Да не начал, — утешил его Митрич, — а кончаешь уже. Потешная у тебя харизма без шляпы.
— Что за харизма? Почему не знаю? — спросил Дюбель, вздрогнув.
— Харизма — это от слова лицо, — пояснил Митрич.
— Волосы — они та же трава, — поделился своими познаниями в физиологии печальный художник, — их и посеять можно.
— Засеять твою тыкву можно, — согласился Дюбель, — и засеять, и удобрить, и поливать. Вот только где такой трактор взять, чтобы лысину тебе вспахать, Репин ты наш новостаровский?
Все рассмеялись.
Кроме Николая Нидвораича.
Напялил он веник на голову и снова принялся созерцать паучка, ползущего по потолку.
— Дело не в волосах, — дождавшись, пока земляки навеселятся, пожаловался художник. — Пабло Пикассо вообще без волосинки был, а сколько всего набуровил. Хотя его творчество лично меня не трогает. Кризис у меня, мужики, полный упадок сил. Меня уже и комары не кусают.
— Ну и хорошо, что не кусают, — удивился Митрич этой странной обиде на кровососущих насекомых.
— Чего ж тут хорошего? — не согласился художник и, посмотрев на лопух, прикрывающий чресла, вздохнул печально и обреченно. — Кровь совсем холодная стала. Должно быть, скоро помру. Будущее не вижу. Прошлое забываю…
— Ты это — кончай, Нидвораич! Тут такая жизнь начинается, а он помирать собрался. Скажи, Охломоныч? — пожалел везде правый Митрич творческую личность.
— Да нет проблем, — поддакнул Охломоныч. — Сделаем тебе, Нидвораич, новую прическу. Кем хочешь быть — черным или рыжим. Можно и вообще — кучерявым.
— Опять нет проблем, — с новой силой закручинился живописец. — Поймите вы: мне без проблем никак нельзя. Художник без проблем — нонсенс.
— Чего, чего? — не понял Дюбель. — Кто такой сносенс? Почему не знаю?
— Скучно без проблем, — уныло закончил Николай Нидвораич.
— И чего тебе скучно? Живем как в раю, — рассердился Дюбель. — Точно говорят — умные волосы дурную голову покидают. И правильно делают. Ишь ты! Все у него есть — проблем ему не хватает. С жиру бесится.
— Да не хочу я жить в раю. В раю художнику делать нечего, — попытался Николай Нидвораевич объяснить свою печаль, да не смог, только руками в воздухе что-то вроде пышного облака нарисовал. — Каждый художник сам свой рай строит. А живет в аду.
— А ну его, мужики, пусть себе лысым ходит. Хоть одна проблема у человека будет, — махнул рукой Дюбель. — Ишь ты, сносенс какой, комары его не кусают, в раю он жить не желает, — и выругался в негодовании: — Микельанджело ты наш Буанаротти!
С некоторых пор Тритон Охломоныч, создатель земного филиала рая, заимел привычку перед восходом солнца прогуливаться по Новостаровке. Эти неспешные утренние обходы поднимали настроение и тормошили воображение. Со стороны это выглядело чрезвычайно грустно. Одинокий, сутулый, довольно пожилой человек деревенской внешности, бредущий по пустынным улицам сказочного городка, словно сотканного из самой мечты. На самом деле, с тех пор как в нем поселилась еще одна посторонняя душа, Охломоныч никогда не был одинок. Неспешно и солидно беседовал он с внутренним голосом, вынося творческие замыслы на суд не видимого, но мудрого разума.
В предвосходных прогулках его сопровождал пес Полуунтя, примерным поведением заслуживший не только прощение за мятежное прошлое, но и полное освобождение, вплоть до снятия ржавой цепи с натруженной ошейником шеи. Пес, чувствуя важность момента, бежал чуть впереди и на углах особо нравившихся ему творений хозяина поднимал ногу, оспаривая священное право собственности у местных собак. Несмотря на эти желтые автографы, Полуунтя, как, впрочем, и Охломоныч пользовался у новостаровцев уважением. «Опять старый хрыч обходит дозором владенья», — говорили ранние пташки и радушно улыбались.
Всякий раз Охломоныч менял маршрут. То пройдет берегом Глубокого, то, напротив, со стороны Бабаева бора, то зигзагами по переулку, а иногда, задумавшись, просто следует за Полуунтей. С какой стороны ни зайди, с какого угла ни посмотри — хороша Новостаровка!
— Охломоныч, — отвлекали его от созерцательной задумчивости и беседы с внутренним голосом земляки-жаворонки, — мои-то обормоты из Закиряйска вернулись. Как бы пристройку комнаты на три присоорудить?
Охломоныч сурово осматривал дворец, крепко скреб затылок, хмурился и говорил мрачно:
— Покумекаем. Правильно сделали, что вернулись. Что им там, в бардаке-то, делать.
— Охломоныч, как бы такую хреновину придумать, типа шара? Чтобы торчала над огородом, а когда надо, из нее дождь шел.
— Покумекаем, — обещал тот, еще более хмурясь, — шар не шар, а чего-нибудь накумекаем.
Задумки новостаровцев не знали предела и удержу. Однако ни одну из них Охломоныч с порога не отвергал: его хлебом с икрой не корми — дай покумекать.
— Вот бы так сделать, чтобы от мансарды на Глубокое мост был, — раскатывал губу рыбак Мудрило.
Случившийся рядом Митрич ехидно вставил:
— А может быть, тебе лодку с крылышками сделать?
Охломоныч слушал да на ус мотал.
Как раз за обдумыванием проекта летающей лодки, свернув в переулок безымянный, увидел он безобразную сцену.
У дивной ограды, какой бы не погнушался и царский дворец, широко расставив ноги, стояла бывшая бабка Шлычиха, а ныне соблазнительных форм молодица, и, по-мужицки ухая, крушила ржавым ломом эту красоту.
— Ты чего, кума? — изумился, остолбенев, Охломоныч.
— Сарайку хочу поставить, — подбоченившись, ответила экс-старуха.
Так бедро из нее и прет. Ох, и справна, ох, и соблазнительна Шлычиха. Только, видать, одновременно с утратой старости ума лишилась.
— Сарайку?! — вскричал оскорбленный Охломоныч. — Так вон же у тебя хозяйский двор!
— Не на месте, не ндравится мне, — поджала губы упрямая Шлычиха, — хочу здесь сарайку.
— Чего ж ты молчала? Сделал бы я тебе сарайку.
— У меня самой не первая голова на плечах, — гордо ответила кума без ума и, отвернувшись, вновь принялась за свое варварское дело.