Паул Гласер - Танцующая в Аушвице
Почти каждый день мы с “травяной командой” выполняем нашу работу, для чего выходим за пределы лагеря. Чаще всего это происходит, когда немецкие врачи выезжают из Аушвица, чтобы ставить свои опыты над заключенными в других лагерях. Неподалеку от нашего лагеря течет с гор речка Сола[73]. Ее берега — дивной красоты, и если мы присаживаемся там, а иногда нам даже разрешают искупаться, даже кажется, что мы на отдыхе. Похоже на чудо! Но это чудо весьма относительное. Да, если сравнивать с другими заключенными, у нас жизнь чудесная. Мы живем здесь маленькой группкой женщин посреди жесткого мужского мира. Почти каждая из нас имеет дружка, который обеспечивает ее дополнительным питанием и как-то скрашивает ей жизнь. Но в конечном итоге мы все равно сидим в концлагере, испытывая постоянный ужас оттого, что нас могут замучить экспериментами или отправить в газовую камеру.
Чтобы скоротать время, мы много разговариваем друг с другом. И по возможности музицируем. Я играю на губной гармошке, которую смастерила сама. По вечерам поем песни и с некоторыми моими подругами по несчастью танцуем. В это время другие женщины лежат на своих кроватях и смотрят на нас. Я снова начинаю сочинять песенки и стишки. Я мечтаю о любви. Что-что, а любовь им не удастся у меня отнять, и стремление к ней согревает мне душу в этой пустыне, где любовь в принципе невозможна. В этих условиях я пишу свою “Песенку капо”[74].
Песня капо
Капо в лагере я повстречала,
Он умеет утешить меня,
Он мне носит посылки и письма
И грустить не дает мне ни дня.
По ночам я его вспоминаю,
До рассвета мечтаю о нем,
Как могу я себя украшаю,
Чтобы с ним прогуляться вдвоем.
Никого еще так не любила,
И об этом известно ему,
Лишь ему б я улыбки дарила,
Лишь ему, лишь ему одному.
И не жалко мне целого мира
Для того, кто мне радость дарит,
Я боюсь только злой Aufseherin[75],
Что пинками его наградит.
Я верю, что горе минует
И тяжелые цепи падут,
Он на воле меня расцелует,
И считать мы не будем минут.
И затянутся раны былые,
И не страшно нам эхо молвы.
Мы забудем те дни грозовые
Ради новой счастливой судьбы.
Рядом с нашим блоком расположен внутренний двор. В конце его — стена, возле которой ежедневно расстреливают заключенных. Мы называем это эвфемизмом “снимать в кино”. Их всех “снимают в кино”. Вы не видите этих “съемок”, потому что ставни на окнах со стороны внутреннего двора всегда закрыты. Но всякий раз вас до дрожи пробирают Befehl[76], выстрелы и крики жертв. Когда заключенных ставят к стенке, ты слышишь их шаги, а потом отрывистые команды. Иногда заключенные умоляют о пощаде, но еще хуже, когда они молчат. И они, и мы — все знают, что произойдет. Мой “номер” в этом “отеле” как раз в той стороне здания, некоторые рамы на окнах рассохлись, и я очень хорошо все слышу. Почти каждый день новое “кино”. Это жесткая реальность, которая одновременно воспринимается нереальной. Ты ничего не видишь, только слышишь. А я слышу все, потому что заточена в своей комнате.
Иногда эта реальность подползает совсем близко. Эсэсовцы хватают еврейку-врача, которая помогала нам выкарабкиваться после опытов. За что, мне неизвестно. Ее пытают, но потом, к счастью, она возвращается на свое рабочее место. Мы все стараемся ее утешить и хоть как-то подбодрить.
Постепенно опыты становятся все более безжалостными. В жутких мучениях умирает несколько женщин. Оказывается, опыты на них неправильно подействовали. В конце концов наступает и моя очередь, меня вызывают в кабинет доктора Глауберга[77]. Я должна полностью раздеться и лечь на больничные носилки с подпорками под колени, которые разводят мои ноги широко в стороны. Рядом стоят три медсестры, они ничего не говорят, меня ослепляет пронзительный свет ламп, и когда я откидываю голову назад, в кабинет входит доктор Глауберг, который тут же вводит мне в матку какую-то вязкую жидкость. Сразу же после этого свет гаснет, на живот мне водружают металлическую пластину и просвечивают рентгеном. У меня в животе начинаются сильнейшие спазмы, они нарастают и повторяются. Потом они стихают, и мне велят сойти с носилок. От одной из медсестер я узнаю, что доктор Глауберг меня стерилизовал. Хромая, я выползаю из кабинета, тащусь в туалет, чтобы вылить из себя закачанную в меня жидкость. Боль потихоньку стихает, но пройдет еще несколько дней, пока она исчезнет окончательно и я смогу нормально ходить. Во время следующего опыта доктор Глауберг заражает меня тифом, пару дней спустя делает анализ крови и вводит мне противотифозную сыворотку. Он ищет наилучшее средство против тифа. Мне более или менее везет. Лекарство срабатывает, но теперь я знаю, что, если и выживу, все равно не смогу иметь детей. Когда я думаю об этом, мне хочется плакать. Но сейчас это не имеет значения. О своем будущем я побеспокоюсь позже. Сегодня я живу одним днем. После опытов я решаю отгородиться ото всех несчастий непроницаемой стеной. Посреди тысяч подобных мне я возвожу вокруг себя броню одиночества. Я выживу. Во что бы то ни стало.
Доктор Глауберг отбывает в другой лагерь проводить свои опыты. У нас все успокаивается, но через несколько недель он возвращается, и опыты возобновляются. Они становятся все тяжелей, и их последствия уже вполне ощутимы, поэтому нас ставят перед выбором: либо добровольно соглашаться на опыты, либо отправляться на общих основаниях в Биркенау. Все наши женщины с возмущением говорят, что никогда в этом деле не станут добровольцами. Но в Биркенау жестокий режим, люди в буквальном смысле работают до смерти. К тому же там бесперебойно действуют газовые камеры, и они тоже означают смерть. Затем приходит официальное распоряжение, гласящее: кто до завтрашнего утра не даст согласие на опыты, будет отправлен в Биркенау. Опять начинаются жаркие споры. Зачем рисковать жизнью в Биркенау? Сами по себе опыты длятся не так уж долго. К тому же еда здесь более-менее сносная, а уходить в составе “травяной команды” за пределы лагеря — это вообще отдых. Одна за другой наши женщины ставят свои фамилии в список добровольцев. Blockaltesten[78] и подруги убеждают последних сомневающихся подписать бумагу, что те в конце концов и делают. Доктор Глауберг победил. Я же решаю не быть “добровольцем”. Довольно с меня и того, что теперь я не смогу иметь детей. Чем обернется для меня это решение, я не знаю. Все боятся, что меня ждет самое худшее, но я не хочу больше новых радикальных опытов над собой. Что касается Биркенау, то поживем — увидим. Поскольку с самого начала я не высказываюсь о том, чего я хочу или не хочу, не принимаю участия в совместных обсуждениях, а просто молчу, не слушаю ничьих советов, обитательницы блока постепенно оставляют меня в покое.
На следующий день мы с тремя другими отказницами отправляемся пешком в Биркенау, до которого шесть километров. Охранником к нам приставлен рядовой с винтовкой.
Разговаривать нам запрещено. Когда я пытаюсь что-то сказать ему по-немецки, он смотрит на меня как на врага. Я улыбаюсь, но прикусываю язык. Глупый мужлан с бычьей шеей, думаю я про него, прибыл сюда прямиком из своей деревни. Тупой крестьянин, возомнивший себя важной птицей. С такими не поговоришь. И то, что нам велено молчать, это из их репертуара. С тем эсэсовцем, охранявшим “травяную команду”, все было совсем иначе. Он говорил с нами, как с обычными людьми, а когда к нему приехала его мать, он рассказал нам об этом. Позднее она сама пришла к нам в поле, поздоровалась с нами и даже принялась расспрашивать, как нам живется и хорошо ли заботится о нас ее сын. Солдат, который ведет нас в Биркенау и смотрит на меня волком, совсем из другого теста. Таких я считаю самыми опасными и непредсказуемыми типами, поэтому держу себя с ним тихой мышкой.
Сейчас я вспоминаю этого солдата как очередной типаж — сколько я их перевидала! Чем ниже чин охранника, тем он глупее и ограниченней, тем большей ненавистью пылает к нам, заключенным. Такие люди стараются сделать твою жизнь невыносимой, будто мстят за свою тупость. А иногда это просто подонки, именно они и охраняют лагеря — особенно здесь, в Аушвице. Офицеры СС или вермахта — те часто бывают получше. Хотя и среди них полно сволочей. Эти и в самом деле озабочены еврейским вопросом, они искренне верят, что он представляет угрозу для немецкого народа и непременно должен быть разрешен. Поэтому они суровы и безжалостны к заключенным. Но худшие из всех охранников — это легковерные тупые исполнители. Вот эти — настоящие бездушные фанатики. И должно произойти что-то поистине чудовищное, чтобы подобный идиот прозрел. Но что я могу им всем противопоставить? Я могу лишь оставаться спокойной и послушной, иначе передо мной сразу же разверзнется пропасть. И еще, наверное, мне нужно стать еще чуть менее болтливой и при этом не менее осторожной.