Николай Веревочкин - Белая дыра
Тетя Поля забегала к нему дважды в день — утром и вечером. Печь протопит, поставит на стул перед кроватью кружку воды да ломоть хлеба и убежит хлопотать по делам. У нее свой дом на плечах. Придет иной раз, а хлеб и не надкушен.
С кровати Фома вставал редко. По самой крайней нужде.
В штанах то ли растянулась, то ли лопнула резинка, то ли живот пропал, и когда Фома шел в уборную, то придерживал штаны рукой. Шел он медленно, сгорбившись, шаркая ногами. Иногда, забыв обуться, так и плелся босиком по снегу. Выглядел он семидесятилетним стариком. Волосы на голове свалялись. Борода клочьями. Весь скрученный, черный от грязи. Ноги в коленях не разгибаются. Скажут, что человеку и тридцати нет, ни за что не поверишь.
Однажды вьюжной ночью в дверь постучали. Фома Игуаныч по обыкновению смотрел в невидимый потолок и на стук не прореагировал. Дверь с вкрадчивым скрипом отворилась, и настороженный хриплый голос спросил темноту:
— Эй, хозяева, екалы-мокалы, есть кто живой?
Вспыхнула спичка, и в неровном свете проявилось из темноты красное мясистое лицо. Густая щетина и брови припорошены снегом. Спичка погасла, и человек принялся шумно стряхивать снег с обуви и одежды, поругивая погоду. Трех спичек хватило незваному гостю, чтобы осмотреть дом. Высветив четвертой безразлично смотрящего в потолок Фому Игуаныча, пришелец слегка перетрухнул:
— Екалы-мокалы, это что за святые мощи?
Но тут спичка обожгла ему пальцы.
— Да, хозяин, — с непонятной радостью поделился своими впечатлениями, разыскав керосиновую лампу и пообвыкнув, чужак, — не жилец ты, екалы-мокалы. С чего тебя так скрутило, дедуля? Рак, чахотка? Чума двадцатого века? Ну, ладно, ладно — помирай потихоньку. Не буду мешать. Вот пережду у тебя метель, обогреюсь и уйду.
Пристроился гость на драном кошачьим когтями диванчике, протяжно зевнул раз, зевнул два, а после третьего тут же и захрапел, сотрясая дом страшными звуками. То ли мотоцикл на старте урчит, то ли тигр в клетке опасается, что посетители зоопарка мясо у него украдут.
— А вы, значит, в гости к Фоме Игуанычу? — спросила утром, растапливая печь, тетя Поля проснувшегося незнакомца.
— Екалы-мокалы, — ответил тот туманно и развел руки в неопределенном жесте.
— И где же вы с нашим Фомой Игуановичем встречались? Учились вместе, служили? — допрашивала старушка.
— Да уж, екалы-мокалы, довелось, — фыркнув по-лошадиному в ладони, чтобы окончательно избавиться ото сна, поддакнул гость и добавил для убедительности: — Такими друзьями были — что ты! Последним презервативом делились.
— Не узнали, поди? — любопытствовала тетя Поля.
— Не узнал, екалы-мокалы, — согласился тот, — а что с ним случилось?
— Ой, мил-человек, и сами не знаем, — пригорюнившись для приличия, запричитала старушка. — Как баба ушла — лег на кровать и не встает. Не стрыжется, не бреется. Стыдно сказать — не моется. Ест и то не каждый день. Вот так и пялится в потолок день-деньской. Раз в неделю по великой нужде во двор выходит, штаны рукой придерживает. А какой парень был. Все, бывало, в костюмчике да при галстуке. На гармошке в клубе заиграет, девки, как бабочки на огонь, слетаются. А он, вишь, на новостаровскую позарился. А новостаровские, сам знаешь, больно строптивы… А вы надолго ли, как звать-величать не знаю?
— Зовите меня, мать, — резво начал, да запнулся незнакомец и, немного подумав, представился: — Бабадан Бабаюнович. А надолго ли, сам не знаю. Беженец я. Так, екалы-мокалы, шмаляют — головы не поднять. Слыхали, поди, про такую горячую точку — Тьмутаракань?
— Откуда нам знать, что дальше околицы делается, — махнула, смутившись, рукой тетя Поля. — Телевизор по причине электричества не показывает. Одни столбы кругом без проводов стоят, воронами загажены. Радио нет. Газет нет. Бидоныч-то выписывал независимую газету, да, видать, и ее прикрыли.
— Это хорошо, что ничего не знаете, — сказал беженец Бабадан Бабаюнович и пояснил поспешно, — в том смысле, что ничего хорошего там нет. Полный повсюду суверенитет, мордобой и беспредел. Кранты, одним словом. Не ты, так тебя.
— Значит, ни кола ни двора? — сделала жалостливое лицо старушка.
— Именно так, екалы-мокалы, — бодро подтвердил свое бедственное положение выходец из горячей точки, но, не удержавшись, похвастался: — Было все: и дом с мансардой, и жена с любовницей, и машина с прицепом, и сад с фонтаном. А в саду, чего только нет — изюм, сухофрукты, забор с колючей проволокой. Все прахом пошло, все.
— Худые времена, худые, — согласилась тетя Поля, сочувствуя. — А то бы пожили у нас, добрый человек. Присмотрели бы за Фомой Игуанычем, — и пожаловалась, — а то печку каждый день топить не набегаешься. И бросить жалко. Человек как-никак.
— Подумаем, подумаем, — закочевряжился Бабадан Бабаюнович.
И улыбнулся, обнажив совершенно волчьи зубы. Некоторым лучше и не улыбаться.
Бабадану у Фомы понравилось.
— Хороший ты человек, Фома, — хвалил гость хозяина. — Главное, что мне нравится, трепаться не любишь. Да о чем говорить, если, екалы-мокалы, все давно сказано.
Каким-то чудом соседи, растащившие за время великого лежания Фомы всю обстановку и бытовые приборы, не заметили в чулане ружьишко. А может быть, и заметили, да не позарились. Один ствол и тот вроде кривоват. Хоть из-за угла стреляй. Треснувший приклад медной проволокой перемотан. В дуле паук прячется. Не ахти какое ружьишко, но Бабадан обрадовался. Как увидел, так и сказал с восторгом: «Екалы-мокалы!». Почистил, ствол слегка обухом колуна выпрямил, разыскал в пыльном чулане патроны и стал в лес похаживать. То куропатку принесет, то зайца. Изжарит, бывало, и ароматной ножкой перед носом Фомы Игуаныча водит, забавляется. Только Фома на вкусный запах не реагировал и ничего, кроме серого хлеба, не ел. Отщипнет кусочек — таракан не наестся — и жует, жует, жует пустоту.
Кроме ружья, соседи не тронули аккордеон и гитару, расценив их как орудия труда. Гитара была дорогая, немецкая. Звук сочный, глубокий. Струны серебряные. Снял ее однажды со стены Бабадан, подрынкал указательным пальцем по струнам и спрашивает для проформы:
— Не нужна тебе бандура, Фома? — и сам же отвечает за хозяина. — На фига она тебе, если ты еще потолок до дыр не проглядел. А я из струн петелек наделаю и на зайцев поставлю. Все какая-то польза от инструмента.
Так они и жили. Фома смотрел в потолок, а человек со славянской физиономией, назвавшийся Бабаданом, добывал в лесу пищу и жарко топил печь.
На ночь у изголовья заряженное ружьишко ставил, а под подушку, всякий раз покосившись на лежащего мумией хозяина, клал пистолет «ТТ».
Хотя кого в лесхозе бояться?
Но у чужака, видно, были причины прислушиваться по ночам к скрипу снега и выглядывать в окно.
……………………………………………………………………………………………………..
Тоскливо и красиво ночью в деревне. Луна. Морозная взвесь в воздухе. От плетней тени на сугробах. Дома без огней спят, зарывшись в снегу, как куропатки. Лес стеной окружает человеческие жилища. И над этой тоскливой красотой плывет тягучий вой, песня одиночества. То ли собачий, то ли волчий, а может быть, и человечий — хрен поймешь. Нет-нет, да и у самого жизнерадостного человека затуманятся глаза есенинской грустью и подумает он с поэтическим восторгом: «А не застрелиться ли к такой-то матери?». Бабадан от тоски по ночам с Фомой разговаривал, как одинокие старики разговаривают с кошками или собаками.
— Интересно, хозяин, что ты там, в потолке, видишь? Просто так смотришь, как в телевизор, или чего вспоминаешь? Это же сколько всего можно вспомнить! Хотя чего тебе вспоминать? Всю жизнь, поди, проторчал в этой дыре. От того и крыша у тебя съехала, екалы-мокалы. А ТАМ сейчас какая жизнь! Какая игра! Какие бабки крутятся! Какие женщины! Екалы-мокалы! Мокалы-екалы! А тут сидишь, как волк в норе, и морду из лесу высунуть боишься. Примечательная морда у меня, Фома. На всех вокзалах развешена. А зачем нам с тобой популярность? Не нужна нам популярность. Ничего, отлежусь в твоей берлоге, бороду до пупа отращу и поеду, как снег сойдет, в славный город Тещинск пиво пить и фисташками закусывать. Какое там пиво разливное, Фома! Екалы! Я буду пиво пить, а ты в потолок пялиться, мокалы. Хотя какая разница — в потолок или в телевизор…
Иногда, расстроив душу светлыми мечтами о темном пиве, Бабадан задушевно пел:
От соседа по нарам
Несло перегаром…
Песня была долгая и очень печальная, а кончалась, разумеется, поножовщиной.
Приличную бороду отрастил Бабадан Бабаюнович и заметно снизил заячье поголовье в окрестных лесах, а весна все не наступала.
В конце марта случилось — пришел Бабадан с охоты сам не свой. Без ружья, без шапки, щека разодрана, ноги промочил — по пояс ледяной. Трясется и мычит. Глаза шальные, красные. Печь не затопил, а в чем был, так и рухнул на диванчик и калачиком сжался.