Николай Веревочкин - Белая дыра
В конце марта случилось — пришел Бабадан с охоты сам не свой. Без ружья, без шапки, щека разодрана, ноги промочил — по пояс ледяной. Трясется и мычит. Глаза шальные, красные. Печь не затопил, а в чем был, так и рухнул на диванчик и калачиком сжался.
Ночью хрипел, сопатил и с Надюхой разговаривал. И, должно быть, очень он этой Надюхе доверял, никаких секретов от нее у Бабадана не было. Рассказал о заброшенном известковом заводе и о приметах, по которым можно найти штольню, в которой лежит Лысый с киркой в затылке. Потом он долго плакал, каялся и обзывал себя шакалом, а, наплакавшись, страстно шептал о рюкзаке, набитом долларами, как соломой. «Двести тысяч, — шептал он, истекая горячим потом в холодной избе, — двести тысяч в целлофан завернуты! Хрустят, как снег под ногами. Заживем, екалы, Надюха, мокалы!». После этого он жалобно заскулил и поведал Надюхе о странной звезде, летящей хвостом вперед. Упала эта звезда в бор за неждановскими болотами так, что иней за версту с деревьев осыпался. Круглая, как золотое пасхальное яйцо. И светится. А из трещины выползло прозрачное существо, прекрасное и отвратительное. И были на нем одежды, как крылья, а глаза, как черные дыры. И так страшно и больно было смотреть в эти непроницаемые, немигающие очи, что в ужасе пальнул неждановский гость по ним из кривоствольной берданки. Поведав Надюхе об убийстве прозрачного существа, человек, назвавшийся Бабаданом, закричал, будто его режут. Он стал умолять Лысого, чтобы тот не гонялся за ним с киркой в башке, а походатайствовал за него перед прозрачным, чтобы не смотрел дырами глаз, обещая отдать за такую милость и доллары, и Надюху. При этом срывал с себя одежды и разбрасывал по комнате.
Утром постучалась тетя Поля.
Бабадан пистолет из-под подушки выхватил и давай стрелять, дико тараща глаза и матерясь. Щепки на растопку с треском от двери так и отлетают. Всю обойму истратил, порожний пистолет в дверь бросил, а сам, в чем был, сквозь двойную раму в окно проломился, изрезавшись о стекло, и побежал босиком, согнувшись, огородом к лесу, оставляя на снегу кровавые следы. Плетень перелез и пропал среди деревьев.
Лесник Педрович с утра сильно пьян оказался, а других храбрецов преследовать чужака не нашлось. Остальные мужики-то с утра трезвые были. Да и преступление не так чтобы очень большое — окно разбитое, да дверь простреленная. Слава богу, тетя Поля, маленькая старушка, никакого ущерба не понесла. Росточком она не выше дверной ручки, все пули над головой и пролетели. Правда, испугалась сильно, на всю жизнь. А первый день вообще не говорила, а только крестилась и вздыхала.
Запрягли сани и поехали по последнему снегу за участковым в соседнюю деревню. А участковый, такое совпадение, в этот день свинью резал. Какие уж там преступники, когда свинью режут. Святое дело. А к вечеру пурга случилась. Так задуло — собственного носа не увидишь. Мартовские бураны, дело известное. Короче говоря, когда следствие приехало, все следы напрочь замело и осталось только гадать, умер ли Бабадан Бабаюнович от воспаления легких или от потери крови, а, может быть, просто замерз. В мартовских лесах голые люди не выживают. Поди, уже волки, разобрались.
А звали, оказывается, чужака не Бабаданом Бабаюнычем. По всем приметам был это известный тещинский бандит по кличке Екало, прозванный так за манеру употреблять в разговоре слова-паразиты.
Фома Игуаныч и во время перестрелки квартиранта с тетей Полей и после этих страшных событий все так же смотрел в потолок. Правда, смотрел чуть с большим напряжением и чаще моргал, а на переносице складочка появилась. Дышал неровно, а иногда вздыхал. Может быть, потому, что свету в комнате меньше стало. Заботливые соседи заколотили выломанное душегубом окно горбылем с двух сторон, натолкав в пространство между ними соломы.
Тетя Поля, придя в себя через недельку от испуга — не каждый день в старушку из пистолета палили, испугаешься, поди, — снова по утрам топила печь у Фомы. До тепла-то еще далеко. Хлопотала и жаловалась безмолвному Игуанычу на человеческое коварство:
— А с виду приличный человек, кровопийца! Касатора, говорят, загубил. Не знаешь, кто такой касатор? Я вот знала да после перестройки забыла. Много чего забывается. Ты-то, поди, тоже напугался? Что же ты, Фома Игуаныч, на том потолке видишь-то? Хоть бы словом обмолвился со старухой. Милиция, слышь, пытала. Кто таков, почему без паспорта на квартиру пустила, в какой валюте плату брала? Что же, у меня совести нет деньги с человека за жилье брать, с беженца. Ага, говорят, беженец, который уж год в бегах. Натерпелась страха — за всю жизнь столько не терпела. А у тебя что пытали? Хотя что у тебя, горемычного, выпытаешь…
Однажды подбросила тетя Поля дровишек в печь и на табурет присела перед огнем перед обратной дорогой отдохнуть. После недавних бурных событий в Неждановке снова воцарилась привычная, тоскливая, приятная сердцу тишина. Весело потрескивали дрова в печи, и ничто не предвещало чуда.
— Тетя Поля, — глухим голосом просипел Фома Игуаныч, — ты бы стопила баньку.
— Матушки! — встрепенулась старушка, схватившись за грудь. — Как ты меня напугал, родимый. Сердце так и оборвалось, так и оборвалось! Чуть не выпрыгнуло.
Вечером шаркающей стариковской походкой, придерживая двумя руками штаны, Фома Игуаныч шел в баню. Путь был тяжел и труден. Он часто останавливался отдышаться, прислоняясь спиной то к бесполезно торчащему столбу без проводов, то к покосившемуся забору. Знакомые собаки не узнавали его и зло облаивали, как чужака. За время великого лежания большинство изб было брошено хозяевами. Вид покинутого жилья переполнял слабое сердце невыносимой печалью. Сырой мартовский воздух разрывал легкие. Пахло землей, навозом, слежавшимся сеном. Грязь пластилином налеплялась на холодные резиновые сапоги. Такое было впечатление — вымерло сельцо. И лишь один Фома Игуаныч, чудом воскресший из мертвецов, брел по родным руинам, ориентируясь на оконце тети Полиной бани, теплящееся чахлым светом керосинки. Казалось, время остановилось и ничего никогда не произойдет. Но именно в этот тоскливый, безнадежный миг случилось чудо.
Над тети Полиной баней, перечеркнув по диагонали тихий небосвод, летела куцехвостая звезда. Задом наперед. Она упала где-то в Ольховом урочище. Фома Игуаныч зажмурился, ожидая взрыва. Но услышал лишь легкий хлопок. Будто закрыли дверцу легкового автомобиля.
Хлопок был тихим. Еще тише — последовавшее за ним оседающее шуршание. Шелест серебряной пыли. Но в эту самую секунду что-то произошло.
Это что-то нельзя было увидеть, а можно было лишь почувствовать.
То ли прокатилась волна свежести и ночь стала прозрачной, то ли небо наизнанку вывернулось.
Очарованный, Фома Игуаныч, поддерживая двумя руками штаны, прошел мимо приятно пахнувшей дымком баньки в темноту ностальгической ночи. Он шел по лесу, запутавшемуся сучьями в звездной сети, туда, куда упал метеорит.
— История, — сказал Охломоныч, выслушав Фому. — И что же? Нашел ты ее?
— Нет, — тихо ответил Фома и потупился, вконец ослабевший от долгого говорения.
— С этими звездами обмануться легко, — то ли утешил, то ли посочувствовал Охломоныч. — Кажется — в Ольховое урочище упала, а она, может быть, черт-те куда улетела, на другой конец света. Или дальше. Или ближе. От меня, слышь, баба тоже ушла. К дочери в Тещинск уехала. Ну, считай, исповедались. Начнем потихоньку вешаться?
Фома прислушался к собственным ощущениям и неуверенно пожал плечами. Насчет же жены Охломоныча тактично промолчал.
Вздохнули они разом, помолчав перед последней дорогой, и грустно посмотрели на петлю, покачивающуюся над головой.
В петле, как попугай на обруче, сидела бабочка.
Такой бабочки ни лесному жителю Игуанычу, ни полустепному, полуозерному Охломонычу видеть не доводилось. Была она размером с воробья и имела крылья такой яркой, такой пронзительной расцветки, что, появись здесь новостаровский художник Николай Нидвораевич, вряд ли он нашел краски в своей богатой палитре, чтобы ее нарисовать.
Время от времени неизвестная бабочка раскрывала крылья, и тогда на Охломоныча с Игуанычем смотрели с любовью и легким укором синие ангельские глаза.
И страшно, и слезы от восторга наворачиваются. Ну что за напасть? Живет себе в глухомани человек. Прозябает в убожестве и зряшности. И никому до него дела нет. Но стоит ему серьезно задуматься — а не пошел бы я в другой мир? — как сама природа покажет ему какую-то малость, какой-то пустячок. И сердце замрет от этого пустячка у ненужного человека. Посмотрит он сквозь слезу умиления на надоевший пейзаж да и подумает: а бывают ли миры краше этого?
Словно кто весть пошлет.
Ну, не могут такие красивые существа появиться в ненужном мире. Не могут.
Какая-то лесная пичуга пулей просвистела сквозь петлю и унесла в клюве неизвестную самоубийцам, а может быть, и науке в целом, бабочку.