Николай Веревочкин - Городской леший, или Ероха без подвоха
Отчаяние, которое испытал в тот день дошкольник Мамонтов, было настолько сильно, что и сегодня убитый прутом птенец внезапно, часто без видимой причины вспархивает вдруг из глубин памяти, и его, зрелого человека, коробит от стыда и бесполезной жалости. Да, он до сих пор стыдится своего первого преступления и никому о нем не рассказывает. Во-первых, смешно каяться. Какое это преступление? Так, детская шалость. А, во-вторых, покаешься — и пройдет чувство вины. А человек, избавившийся от вины, простивший себе первый грех, не совсем уже человек. Первая, не прощенная вина обороняет от соблазнов. Неистребимую страсть каждого мужчины к охоте, убийству этот стыд подменил страстью к живописи. По сути это тоже охота. Без вины убийства.
Вечером того же дня из книжной полки сам собой вывалился второй том «Жизни животных» Брэма и распластался на полу подстреленным глухарем.
Мамонтов, все еще переживающий разговор неизвестных критиков, вздрогнул, но не придал этому происшествию особого значения.
Не полено из поленницы.
В городе не в селе: веры приметам нет.
За ужином со стола свалился нож и воткнулся в щель между паркетин. Возле тапки. Два сантиметра вправо — и пригвоздил бы большой палец.
В оцепенении смотрел Алеандр Павлович на раскачивающуюся ручку ножа. Но и это его не насторожило.
Алеандр, кстати, не ошибка. То есть, конечно, ошибка. Вообще-то изначально родители назвали Мамонтова Александром, однако в свидетельстве о рождении каким-то образом пропали две буквы. Как говорят в таких случаях, желая отвести от себя обвинения в злонамеренности, вкралась ошибка. Насколько рассеянной была девица, выписавшая свидетельство, настолько внимательным был человек, заполнявший паспорт. По всем документам Мамонтов — Алеандр.
Да хоть Горшок. Какая разница.
Мамонтов не боялся быть смешным. Он часто размышлял о природе страха и пришел к выводу, что страх — это боязнь потерять то, чем дорожишь. И все.
Он потерял почти все — и бояться было почти нечего.
По ночам его преследовали всего-то три страха.
Больше всего он боялся потерять талант. Этот страх чаще всего навещал его во сне. Ему снилось: он необыкновенно способная, но безрукая курица. Ему хочется рисовать. Но рисовать нечем. Все, что у него есть — уродливые, как обломанные веточки, ноги, а вместо рук — короткие, бесполезные крылья.
Еще ему снилось, будто он поменял городскую квартиру на сырой дом. Полустанок в унылой, голой местности без единого деревца. Идет бесконечный осенний дождь. В пейзаже, нарисованном размытой тушью, преобладает цвет тяжелых, низко стелющихся облаков.
Иногда ему снилось, что его забирают в армию. Он уверяет военных: это ошибка, я уже отслужил. Но никто его не слушает. Этот страх был странен, поскольку Мамонтов давно вышел из призывного возраста.
В ту ночь три кошмара слились в один. Мамонтову снилась однообразная, как затылок новобранца, местность цвета ржавчины. Изломанная ограда из штакетника, столбы без проводов, пьяный гул. И его, бесталанную курицу, забирают в армию. Он говорит безликому старшине, который выглядит подмалевкой на незаконченном полотне: «Это ошибка. Я уже отслужил. Причем дважды. И вообще я — курица». На смутном пятне прорисовывается рот, похожий на тот, что у Мунка в «Крике», и старшина орет, как истеричный урка: «Отставить базар! Смирно! Кругом! Шагом марш!» И Мамонтов идет не в ногу в тесной толпе по плоской планете под такими низкими облаками, что под каждый шаг касается их затылком. И эта нудная субстанция выедает его плоть. Облака спускаются все ниже — и Мамонтов, как и другие новобранцы, шагает без головы.
Продлись этот сон еще секунду, и Мамонтов сошел бы с ума.
Но в дверь затарабанили.
Был любимый самоубийцами самый честный час в сутках. Солнце еще не взошло, но ровный свет показывал мир таким, каким он был на самом деле. Без маскарадных красок дня и сладких тайн ночи. Тишина. Кажется, что в этом мире тебя уже нет.
Мамонтов проснулся и в страхе посмотрел на люстру. Она, слава богу, не раскачивалась. Он щелкнул выключателем лампы. Свет был.
Страх в ту же секунду сменился яростью.
«Какого лешего ломится в дверь этот болван! Разве нельзя нажать кнопку звонка? Если это не идиот, значит, ребенок. Или карлик. Или безногий инвалид», — размышлял сонный Мамонтов по пути в прихожую.
Приникнув к дверному глазку, он разглядел сумрачный силуэт с двумя головами. Светились и перемигивались три глаза.
— Кто? — спросил Мамонтов суровым голосом часового, передернувшего затвор.
— Белый ворон летит, крылья стерлися. Вы не ждали нас, а мы приперлися, — пропела сумрачная тень шуршащим, как сено в мороз, голосом и представилась. — Ероха я, без подвоха я.
Мамонтов распахнул дверь.
На площадке в предутреннем сонном сумраке стоял леший Ероха. Калган покрыт зеленым кучерявым мхом. Борода шарфом обмотана вокруг шеи. На носу листик подорожника прикрывает царапину. На плече сидит одноглазая сова. У ног — рысь на бечевке. О трех лапах. Шипит, как раскаленная сковорода. За спиной у лешего короб из бересты.
На одной ноге у Ерохи лапоть, на другой — рваная кроссовка. Без шнурка.
— Вот он я, весь тут — гол, как прут.
— Откуда ты, Ерофей? — удивился гостю Мамонтов.
— Из Раздолья, — ответил леший, таща через порог упирающуюся рысь.
Сова размахивала крыльями, нагоняя на Мамонтова лесные запахи из берестяного короба. Ероха благоухал болотом, прелой листвой, грибами, разнотравьем, трухлявым деревом.
Красота, кто понимает.
Будто вошла в городскую квартиру вместе с нежданными гостями заповедная глухомань.
— Что ж тебе в Раздолье не сиделось?
— А нет больше Раздолья, — ответил Ероха, печально сморкаясь в бороду.
— Быть не может! — испугался Мамонтов.
— Беззубый не может, а кость гложет, — сердито ответил Ероха. — Сдался бы мне твой город, кабы мою нору не разорили. От бора только пни да горельник остались. По всему приволью визг стоит — остатки допиливают, — и, указав на рысь и сову, вздохнул. — Все, что от Раздолья осталось. Поскребыши. Да еще мышка в коробе.
— Понимаю. Сочувствую. У самого мастерскую отобрали. Ну и вонь от тебя, Ерофей, — сморщил нос Мамонтов.
— Еще бы не вонь, — согласился леший, привязывая рысь к дверной ручке. — Какой уж месяц до тебя пешкодралом добираюсь. Вся одрань сопрела. Облохматился весь, обремкался, блохами да вшами обжился. Свербеж по всему тулу.
— Блохи — лохи, вши — хороши. Давай в ванную, — перепугался хозяин, — потом поговорим.
Оглядевшись, Ероха посадил сову на лосиные рога, и она тут же испражнилась.
Мамонтов поморщился, но промолчал: по гостю и собаке честь, а сове тем более. Хотя хуже приметы нет, чем с совушкой-вдовушкой в гости ходить.
Вальяжной походкой барина из спальни вышел недовольный кот — посмотреть, кто без спросу шумит в его владениях. Увидел рысь и зашипел, выгнув спину. Гостья посмотрела на него без эмоций, но дерзко. Плотоядно. Кот шерстяной молнией шмыгнул в зал и взлетел на верхнюю навесную полку (два метра пятьдесят сантиметров над уровнем пола), побив, таким образом, мировой человеческий рекорд по прыжкам в высоту. По пути он опрокинул кружку, набитую карандашами. Рассыпались по всей комнате.
— Знатное корыто, — похвалил Ероха ванну, но засомневался. — Нельзя мне мыться. Шея у меня скрипит. Должно, поруб ветром надуло.
— Ничего твоей шее не сделается. Полезай в воду.
— Колодезная али родниковая?
— Лучше не бывает, — заверил лешего Мамонтов, — водопроводная.
Ероха подставил руку под струю:
— Ишь ты! Горячих ключей.
Уложив лесного гостя в городское корыто, Алеандр быстро смел в кучу лохмотья и, придерживая их шваброй и совком, на вытянутых руках отнес в мусоропровод. Рысь зашипела, но пропустила. Тварь, а понимает гигиену.
Долго отмокал Ероха в горячей воде. Сопел, вздыхал, почесывался. Из облака пены торчала лишь кудлатая башка, да перископом выглядывало мужское достоинство размеров преудивительных. Царапая плешь, леший рассуждал в открытую дверь:
— В Раздолье человек цельный живет. Целиковый. Весь в себе человек, не частичный. Он себе и жилище сам построит, и валенки скатает сам, и землю спашет — никого не попросит. Весь свет вымри — да и горький хрен с ним — вода чище будет. Он один проживет, обойдется. Потому и в многолюдье не лезет.
А у вас, я примечаю, человек сильно дробленный. Частичный. Осколочный. Дребезга на дребезге человек. Вот ты, художник, на что горазд, кроме как картинки красить? Овчину выделаешь? Шубу из овчины сошьешь? Онучи сварганишь? А ничего ты не можешь, кроме как перышком скрипеть.
— Перышком уж давно никто не скрипит, — отозвался Мамонтов из кухни. — Я, брат Ерофей, по электронной почте письма рассылаю. Про компьютер слышал? А еще яйца вкрутую могу сварить. Ты как к яйцам относишься? Вкрутую предпочитаешь, всмятку, сырые? Или яичницу с колбасой и помидорами изжарить? А может быть, омлет?