Ольга Чайковская - Счастье, несчастье...
Нет родителей, в которых бы не жила та или иная тревога. (Я уж не говорю о тревоге, когда кажется, что весь городской транспорт идет на твоего ребенка). Она, эта родительская тревога, дана нам самой природой и несет в себе рациональные жизненные функции — если бы не было такой настороженности, многое упустили бы мы в наших детях и не могли бы приходить к ним на помощь, когда это нужно. Эта тревога за своего, пристрастие именно к своему может принять и уродливые формы — Алина бабушка; не задумываясь, бросила она не своего ребенка и унесла в кармане его единственный пятачок — до того ли ей было, если ее драгоценная Аля рыдала от неудачи. Эта женщина настроена на одну-единственную волну и другие ловить просто не умеет.
И вот мы уже в центре семейных проблем.
В процессе выращивания, выхаживания между теми, кто растет, и тем, кто растит, возникают тысячи тончайших связей. Когда я думаю об этом, мне вспоминается одна забавная история, к человеческим детенышам непосредственно отношения не имеющая, но к семейной проблеме в целом — несомненно.
Однажды компанией отдыхали мы на юге в своего рода пансионате, который держала хозяйка. Была среди нас некая дама в серьгах, немного бестолковая, но очень славная и сердобольная. Звали ее Ариадна Сергеевна.
У хозяйки водились гуси, здоровенные и жилистые. Они победно гоготали, вздымая груди и хлопая крыльями, и гусята у них были здоровые, сильные, глянцевые. Кроме одного, который болел. Он являл собой комок грязных перьев и был так слаб, что валился набок от легкого дуновения ветра. Трудно было ему жить: здоровые гуси нападали на него все вместе, выклевывали страшные пролысины.
Надо ли говорить, что Ариадна Сергеевна не могла терпеть подобного положения дел. Она тотчас отделила больного гусенка от остальных, каждый день купала его, кормила из рук и даже, кажется (говорили злые языки), делилась с ним валидолом.
Гусенок стал крепнуть на глазах и день ото дня хорошеть. Скоро он выделялся уже не хилостью своей, а красотой и силой.
Ариадну Сергеевну он обожал, ходил за ней следом, а если она его звала, несся со всех своих перепончатых лап.
И вот однажды наш двор огласился яростным плачем. Мы сбежались. На крыльце стояла Ариадна Сергеевна и не плакала, нет,— орала, разевая рот, куда стекали ее горючие слезы.
— Люди! — кричала она.— Смотрите, что с ним сделали!
У крыльца, распластавшись, лежал гусенок с отрубленной головой.
Мы, как могли, утешали бедную Ариадну Сергеевну, но вряд ли в этом успели. Гусенок попал под колесо, и ему, чтобы не мучился, отрубили голову. Посокрушались мы над ним и разошлись.
Не прошло и полчаса, как двор снова был оглашен воплями, на этот раз ликующими.
— Люди! — кричала Ариадна Сергеевна.— Люди! Сюда!
И снова мы сбежались.
— Это не тот гусенок! — кричала она.
И в самом деле. Тот, что был вскормлен Ариадной Сергеевной, носился вокруг нее в очевидной надежде пообедать.
Радость милой женщины была беспредельна. И хотя того, с отрубленной головой, еще не успели убрать, она шумно ликовала, танцуя вокруг живого.
Можно упрекнуть ее в душевной непоследовательности, но она не являла собой исключения. Для нее гусенок, ею избранный, вылеченный, выкормленный, был непохож ни на какого другого гусенка на свете. Да и для него она была ни с кем не сравнима. Видите, даже здесь, на курортном дворе, за три недели завязались связи особые и по-своему крепкие.
А теперь, если обратиться от гусят к живым детям, которых не только купаешь и кормишь, но с которыми вступаешь в отношения на уровне высокого человеческого интеллекта,— здесь, в период нашего млечного детства, зарождаются и крепнут такие серьезные и глубокие вещи, как доверие, быстрота взаимопонимания, общность взглядов (она существует, несмотря на все разногласия поколений), а потом — и общность воспоминаний.
Люди чтут эти связи, кто сознательно, кто бессознательно, но чтут. Когда прошлые века говорили о «святости семейного очага», они были правы. В наши дни, однако, приходится сталкиваться с удивительным непониманием того, что значит семья в жизни каждого человека и всего общества.
Маленький сельский автобус, привыкший бегать по полям-лугам, уже давно бежал лесной дорогой, пассажиры стали подремывать. Дорога повернула, открылось поле, а за ним далеко на пригорке показалась деревня.
— Вот видите избы,— громко сказал своему соседу плотный человек лет сорока.— Там моя мамаша живет. Зажилась старуха, никак не помрет.
Пассажиры встрепенулись, всех возмутили слова плотного гражданина, и кто-то сказал ему, что лучше бы он помолчал, чем говорить такое о матери. Но плотный гражданин ничуть не смутился.
— А что ж, что мать. Женщина, как все. Я же, между прочим, алименты плачу. Если надо, приеду забор починить. Другие и того не делают.
Пассажиры стали было ему говорить, что мать родила его и выходила (ну, тут последовали давно известные возражения: «Я, мол, ее об этом не просил»), что для каждого человека мать — совсем не такая женщина, как все,— их доводы отскакивали от невозмутимого гражданина, как мячи. Он был уверен в своей правоте.
Я думаю, что в этой его уверенности мы сами отчасти виноваты.
Давным-давно, в глубине веков, люди выковали заповедь «Чти отца своего», и было бы величайшей неосмотрительностью выбрасывать ее в мусоропровод. Конечно, эта заповедь сильно расшатана сейчас алиментщиками, потерявшими стыд «бегающими» отцами, уклоняющимися от своих обязанностей по отношению к семье. Мне рассказывал судья, что из всех рассмотренных им дел самым тяжелым для него было одно. Осудили группу подростков — трудные минуты чтения приговора, стоят понурясь осужденные, которых сейчас уведут милиционеры, рыдают несчастные матери. Судья ушел к себе в кабинет, не успел он сесть, как в дверь постучали.
— Можно к вам?
Двое мужчин, отцы осужденных. Сейчас начнут спрашивать, куда ребят пошлют, что можно им дать с собой, куда им писать — обычные вопросы. Но отцы заговорили о другом.
— Мы насчет алиментов. Говорят, если их посадили, алименты им уже не положены. Подскажите, товарищ судья, как нам это дело оформить.
На их лицах не было и тени стыда. Вот и чти подобных отцов.
Но дело совсем не только в алиментщиках, тем более что сейчас налицо и явление с обратным знаком — «кормящие» отцы; не все ли равно, кто при нынешнем искусственном кормлении держит бутылочку, мама или папа (один мой знакомый говорил мне: «Я все умею делать, и купать, и присыпать, и пеленать, только грудью кормить не могу, но и жена моя тоже не может»). Нет, тут есть и более глубокие причины.
Было время, когда семейные связи вообще рассматривались как второсортные по сравнению с общественными (и в том числе производственными). Некий директор, делая на летучке выговор сотруднице, громогласно корил ее за то, что у нее на нервом месте дети, а работа на втором, когда все должно быть наоборот. Здесь была не только душевная аномалия, но целая система представлений. Этот директор был продуктом эпохи, когда к семье и той роли, какую она должна играть в обществе, относились с непонятным легкомыслием, когда в глазах молодежи «ячейка» казалась важнее родной матери (по схеме: «ячейка» передовая, а мать отсталая); когда ребятишкам в качестве примера был представлен несчастный Павлик Морозов с его историей, вовсе не предназначенной для детских ушей; когда Тарас Бульба, убивший своего сына, трактовался как образец патриотизма и подрастающему поколению предлагалось поверить, будто Гоголь считал эталоном добродетели этого вождя Запорожской Сечи, дикой вольницы, где благородные идеи свободы и верности сочетались с дикой жестокостью, беспробудным разгулом и наглым грабежом. (Тарас Бульба — характер удивительный, есть сцены, где он велик — его знаменитое «Слышу» в ответ на предсмертный стон Остапа,— но уж никак не образец для подражания.) Кстати, Запорожская Сечь совершенно разрывала семейные связи, уродовала семью,— и недаром старая казачка ночь напролет плачет у изголовья своих сыновей, зная, что Сечь тоже их у нее отнимет, погубит. Лучше уж вовсе не давать детям читать «Тараса Бульбу», чем давать с подобным комментарием.
В общественном сознании семейные узы (именно «узы» — то, что связывает и налагает обязательства) должны стоять высоко (вот почему я горячо присоединяюсь к тем юристам, которые считают, что в уголовных делах родители должны быть освобождены от обязанности свидетельствовать против своих детей: родственные связи сами по себе столь драгоценны, что нельзя делать их средством расследования и доказывания — слишком высока цена; да и согласитесь, мать, выступающая в суде против сына, это противоестественное и тягостное зрелище) .