Томас Мартинес - Святая Эвита
— Эти локоны я срезал, когда причесывал ее в последний раз, мертвую, — сказал парикмахер. — Такой же локон я всегда ношу с собой под крышкой моих часов.
Он показал его. Было почти двенадцать ночи. От вымощенного плитками пола поднимался горьковатый запах духов. Я увидел свое отражение в зеркалах вдоль стены. Я тоже походил на призрак.
— Постепенно я осветлял ее волосы. Применял все более сильную краску. Причесывал ее с каждым разом все проще, потому что она всегда спешила. Стоило немалого труда убедить ее перейти на пучок, ведь она всю жизнь ходила с распущенными волосами. Когда она наконец согласилась, Эвита стала совсем другой. Я создал ее, — повторил он. — Я создал ее. Из жалкой потаскушки, с которой я познакомился возле Мар-дель-Плата, я создал богиню. Она этого даже не понимала.
Мы стали встречаться с ним каждую среду в девять часов вечера. Обычно я усаживался на скамейку у маникюрного столика с раскрытым блокнотом и пачкой сигарет «Коммандер», и Алькарас начинал выкладывать свои воспоминания. Порой для бодрости мы выпивали по стопке можжевеловой. А порой забывали о жажде и вообще обо всех желаниях. Думаю, что в эти минуты без моего ведома и родился этот роман.
Алькарас сказал, что вплоть до 1944 года он больше не имел сведений об Эве Дуарте. Когда же он встретил ее на съемке «Цирковой кавалькады», она была уже другим человеком. Бог знает, в какие бездны нищеты пришлось заглянуть этой бедной девушке, подумал он тогда. У нее был взгляд раненого животного, и говорила она властным тоном. Никому не позволяла себя унизить. Защищенная своими связями в политическом мире, она опаздывала на съемки, приходила с темными кругами под глазами, гримершам не удавалось их замазать. Она как бы разрывалась между желанием блистать в своей роли и страхом разочаровать полковника Перона, военного министра, который был ее любовником и оплачивал ей квартиру. Перон появлялся в студии «Пампа филмс» два-три раза в неделю, пил мате с директором и актерами, потом запирался с Эвитой в театральной уборной, ожидая, пока она переоденется.
— В этот период, — сказал Алькарас, — я и стал ее поверенным.
Из того, что он потом говорил, у меня сохранились какие-то отдельные слова, кости мертвого языка, лишенные смысла. Фразы вроде «Луна-пк., фестив. после земле-тряс. я сейчас подниму сказ, ей Полковник, спасибо что сущ. В ту ночь уехал в Имб.» ничем не могут пригодиться историкам, ничем не пригодились и мне, когда я писал «Роман Перона». Только кое-где записки становятся более внятными, и можно увидеть некий рисунок, словно в головоломке, где какие-то фрагменты то здесь, то там потерялись.
Воспоминания парикмахера никогда не публиковались. Я не сделал этого из-за лени или же потому, что мои мысли были далеки от Эвиты. Чтобы писать, требуются здоровье, случай, счастье или страдание, но главное, требуется желание. Устные рассказы — вроде насекомых, их надо убивать как можно скорее, и эти истории про Эвиту всегда были для меня всего лишь бессмысленным трепыханьем во мраке.
В конце 1959 года я по своим записям восстановил монологи Алькараса, просто из привычки к порядку, и отнес их ему на просмотр. У меня было чувство, что, когда его голос прошел через фильтр моего голоса, безвозвратно пропали скупость интонации и судорожный синтаксис его фраз. Таково, думал я, проклятие записанной речи. Она может воскресить чувства, ушедшее время, случайности, связавшие одно событие с другим, но она не способна воскресить реальность. Я еще не знал — и еще много времени прошло, пока это почувствовал, — что реальность не воскресает: она рождается в другом виде, преображается, заново придумывает себя в романах. Я не знал, что синтаксис и интонация персонажей возвращаются в другом облике и что они, пройдя сквозь сито письменной речи, превращаются в нечто иное.
Нижеприведенный текст, к сожалению, реконструкция.
И, если угодно, выдумка, воскресающая реальность. Прежде чем написать эти страницы, я испытывал сомнения. Как это передать? Алькарас говорит, я говорю, кто-то слушает, или все мы говорим сразу, играем в свободную игру — читаем и пишем одновременно?
Алькарас говорит. Я пишу.
Меня Эвита всегда уважала. На всех она покрикивала, но со мной сдерживала себя. Однажды она попросила меня поучить ее, как вести себя за столом, потому что Перон то и дело захаживал к ней с важными особами пообедать. И вот начал я ее, как говорится, школить: «Вилку, нож, ложку бери за кончик, — говорил я. — Когда поднимешь бокал, мизинец поджимай». Но лучше всего ее выучил ее инстинкт. Говорят, у нее были дефекты дикции, но дело было не в этом, а в трудных словах, которые она вставляла, не зная точного их смысла. Я слышал, как она говорила: «Иду к дантологу» вместо «Иду к дантисту» или «Мне не хватает моих жалований» вместо «Мне не хватает моего жалованья, или зарплаты». От этих ляпсусов она спасалась, наблюдая исподтишка, как говорят другие, и еще тем, что когда ей какое-то слово поправляли, она его записывала в тетрадку.
Когда закончились съемки «Цирковой кавалькады», она несколько месяцев колебалась в выборе занятия. Плакала перед зеркалом, не зная, куда себя деть. Она не знала, то ли оставаться под сенью Нерона как простая содержанка — в ту пору он еще не заговаривал о женитьбе, — то ли продолжать карьеру актрисы, ради чего она столько боролась. Теперь нелегко представить себя на ее месте. Как-то забывается, что в те времена девственность была священна и женщины, жившие с мужчиной без венчанья, подвергались жесточайшим унижениям. Девицам из порядочных семей, имевшим несчастье забеременеть, не разрешалось делать аборт. Аборт был наихудшим из преступлений. Их отправляли в какой-нибудь дальний город, чтобы они там родили, и младенца отдавали в сиротский приют. Эвита могла рассчитывать на понимание своей матери, которая сама прошла через все испытания бедности и общественного презрения, однако она понимала, что высокие военные власти не допустят, чтобы военный министр оформил брак с такой женщиной, как она. Оставаться рядом с Нероном означало в какой-то мере самоубийство — ведь рано или поздно потребуют, чтобы он от нее избавился. Но Эвита верила в чудеса радиороманов. Она полагала, что если была одна Золушка, то могла быть и вторая. С этой верой она очертя голову кинулась в пустоту. Случайно ей повезло. В самые тяжелые минуты сомнений она напрасно ждала совета Нерона, он не желал высказывать свое мнение, отвечал — пусть она руководствуется своим чувством. Это повергало ее в еще большее смятение — она принимала за равнодушие то, что с его стороны, возможно, было доверием к ее здравому смыслу.
Судьба бросала ее из стороны в сторону, и не успела она опомниться, как кино и радио перестали что-либо значить в ее жизни. Думаю, что последние ее сомнения рассеялись в октябре 1945 года, когда Перона арестовали и она, всеми покинутая, заперлась в своей квартире, ожидая, что придут забрать и ее. Более чем когда-либо она тогда отождествляла себя с Марией Антуанеттой, героиней своей юности; она была Нормой Ширер[38], слышащей из камеры в тюрьме Тампль барабаны гильотины. Когда Перон был освобожден и переживал ночь своей славы на Пласа-дель-Майо, Эва умирала от страха, причесываясь в спальне перед зеркалом. У нее были опухшие губы и рана на плече. Утром того дня, когда она ехала на квартиру к своему брату Хуану, толпа студентов узнала ее и с криком: «Долой Кобылу! Убьем эту Дуарте!» — разбила стекла в машине и осыпала ее палочными ударами. Она спаслась чудом. В зеркале она видела себя уродливой, обезображенной и не хотела выходить из дому, пока Перон не увез ее на виллу своего друга в Сан-Николасе. В эти дни Эвита была в величайшей растерянности. Она не представляла себе, что ее ждет. Как-то вечером она позвонила мне по телефону. «Ничего, что я побеспокою тебя, Хулио? — сказала она. — Могу я с тобой поговорить?» Прежде она никогда не просила позволения. И в дальнейшем больше никогда не просила.
Вам известно, что было потом. Еще до конца октября Перон узаконил свои отношения с ней в районном отделении регистрации браков — они жили тогда в квартире на улице Посадос, — а через два месяца их союз был освящен в одной из церквей Ла-Платы. Для этой церемонии я сделал Эвите изумительную прическу — высоко взбитые волосы, лежащие двумя волнами, из которых пробивались веточки флердоранжа. Хотя кампания по выборам президента была в разгаре и у них обоих не было времени даже на сон, Эвита все же старалась улучить минутку, чтобы заглянуть в мое заведение на углу улиц Парагвай и Эсмеральда, где я постепенно осветлял ей волосы и пробовал все более простые прически. Новая роль уважаемой дамы смущала ее. Еще несколько месяцев назад она была второстепенной актрисулей в радиосериалах, которых никто не слушал, девчонкой, выпрашивавшей, чтобы ее сняли для журнала. И вдруг она в одночасье превратилась в замужнюю даму, жену самого знаменитого в республике полковника. У любого человека голова пошла бы кругом от такой перемены, тем паче в ту эпоху, когда женщина была нулем без палочки, незаметной тенью мужа. Но не у Эвиты. Почувствовав, что она имеет власть над судьбами людей, она обрела величие. Видели вы ее на снимке, сделанном при выходе из собора 4 июня 1946 года, под руку с женой вице-президента Хасмина Ортенсио Кихано? Обратите внимание на эти сжатые от страха губы, на холодный недоверчивый взгляд, на судорожную напряженность всего тела. В тот день я сделал ей скромную прическу, оставив лишь намек на локон, видневшийся из-под полей шляпы, но в этом величественном нефе, где Перон был миропомазан как президент республики, при звуках торжественного «Те Deum», Эвита едва не потеряла сознание. В какой-то миг ей показалось, что она оттуда уже не выйдет. А посмотрите на нее всего через месяц в театре «Колон», когда она простирает руки к толпе, ждущей ее у входа. Теперь уже никто не мог выдержать ее взгляда.