Томас Мартинес - Святая Эвита
Позвольте мне вернуться к марту 1958 года. В эту пору я по вечерам встречался, чтобы читать стихи, с Амелией Бьяджони и Аугусто Роа Бастосом[34] либо ждал рассвета на неприветливых тротуарах площади Конститусьон, где пахло дезинфекцией и свежеиспеченным хлебом. Я тогда мечтал писать большие романы: не знаю почему, но мне чудилось, что они должны быть большими и насыщенными, чтобы фоном их была вся страна, — романы объемом в целую жизнь. Думал я также о женщинах, отвергнувших меня, о пропастях, пролегающих между знаком и предметом, между живым существом и породившим его случаем. Думал о чем угодно, но только не об Эвите.
Алькарас значился в списке визажистов и парикмахеров, о которых мне надо было написать для иллюстрированной истории аргентинского кинематографа. Ему приписывалось создание дугообразных валиков, «бананов», благодаря которым Мария Дуваль превратилась в аргентинскую версию Джуди Гарланд, и завитков на макушке женщин-вамп, вроде Тильды Тамар. Из кресел его салона, украшенного гипсовыми ангелами и голливудскими афишами, видны были витрины магазинов и маленьких кафе, где студенты-гуманитарии изображали из себя Сартра или Симону де Бовуар.
В первый раз Алькарас назначил мне свидание в девять часов вечера у входа в его парикмахерскую. Чтобы оживить его память, я принес коллекцию фотоснимков, на которых он то водружал шлем на голову Сулли Морено, то колдовал щипцами над прической Паулины Сингерман, то усмирял сеткой кудряшки близнецов Легран. Полное фиаско. Его воспоминания оказались такими блеклыми, что, когда я их записал, они ничем не украсили мой бесцветный текст. Как работал Марио Соффичи[35] с актрисами — требовал ли, чтобы они вживались в ситуацию, или объяснял им суть персонажа? Как часто прерывал съемки, приказывая подправить кому-то локон?
— Погодите, погодите, — повторял Алькарас и застревал в каких-то тупиках памяти.
Единственный снимок, рассеявший его флегму, был тот, где он прилаживал накладку на плешивый лоб Луиса Сандрини во время съемок фильма «Самый несчастный человек в деревне». Он поднес фото к свету и указал мне на размытую фигуру молодой женщины в нелепой шляпе с перьями.
— Видите? — сказал он. — Это Эвита. Ради нее ко мне приходят много журналистов, они знают, что я был ее поверенным.
— И что вы им рассказываете? — спросил я.
— Ничего, — ответил он. — Я никогда ничего не рассказываю.
Больше года я о нем ничего не слышал. Время от времени бульварные журналы вспоминали метаморфозу Эвиты, начиная с полунищей юности до ее осени императрицы, и публиковали фотоснимки, где сравнивались в разные периоды ее прически и маникюр. Хулио Алькараса не упоминал никто. Казалось, будто он отправился в странствие в иной мир. Присланное им в апреле или в мае 1959 года письмо было для меня неожиданностью Первое и самое главное, — писал он, — я хочу поблагодарить вас за то, что вы обо мне написали в вашей иллюстрированной истории. Эту вырезку мы храним, вставили в рамку и повесили в салоне моей парикмахерской. Ее нельзя не заметить, потому что она отражается в большом зеркале. Я не раз думал о том, о чем мы с вами беседовали в тот день. И я понимаю, что мне, пережившему столько разных историй, было бы очень глупо не попытаться их рассказать. Почему бы вам не заглянуть в мой салон побеседовать во вторник или в среду, часиков в девять, как в тот раз?»
Я пошел, единственно чтобы его не обидеть. Даже теперь мне непонятно, как это произошло. Алькарас угостил меня кофе, начал рассказывать разные истории, и вскоре я уже записывал. Вспоминаю полумрак салона, длинный ряд зеркал, в которых отражались проходящие мимо люди. Вспоминаю резкий запах красок и фиксаторов. Вспоминаю неоновую вывеску с пестрым попугаем, который то загорался, то погасал. Прошлогоднего тусклого господина как не бывало, теперь он излучал свет. Возможно ли, чтобы один и тот же человек был таким разным, когда говорит и когда молчит? Это не различие между днем и ночью в одной и той же местности, а различие двух пейзажей-антиподов. «Погодите, погодите», — говорил он, но теперь лишь для того, чтобы свернуть из одного рассказа в другой, что-бй сделать передышку, прежде чем отворить шлюзы своей памяти. Он вспомнил сумеречный день с тучами москитов на болотах, где тонули Франсиско Петроне и Элиса Христиан Гальве, снимаясь в фильме «Пленники земли»[36]; изобразил со злорадным удовольствием исторические вершины, к которым поднимался Меча Ортис в «Сафо» и в «Крейцеровой сонате»[37]. Я почувствовал, что мы входим в экраны многих кинотеатров сразу и вторгаемся в потоки прошлого многих людей. Как я сказал, стоял май или апрель, но дул влажный февральский ветер, и бульвары Буэнос-Айреса были голубыми от цветов индейского жасмина, цветущего в ноябре. Постепенно мы съехали на тему Эвиты и, углубившись в нее, уже не знали, как выбраться.
Алькарас познакомился с Эвитой в 1940 году, в окрестностях Мар-дель-Плата, на съемках фильма «Время храбрых». Было раннее летнее утро, в сизой дымке паслись коровы. У Эвиты была вычурная прическа со свисающими темными локонами, которые подчеркивали крупные черты ее лица, и тиарой из крупных завитков. Она подошла к нему, когда он разогревал щипцы над углями походной печки, и, не обращая внимания на его презрительную мину, показала ему, несколько фотографий из фильма «Горькая победа».
«Причеши меня, Хулито, как Бетт Дэвис, — попросила она. — Может, мне лучше сделать побольше локонов?»
Парикмахер окинул ее дерзко-любопытным взглядом с головы до ног. За несколько дней до того он узнал в Эвите девушку с унылым лицом и жалким бюстом, послужившую моделью в наборе порнографических открыток. Портрет на обложке, который еще можно было увидеть в киосках вокзала Ретиро, изображал ее перед зеркалом, в маленьких трусиках, с отведенными за спину руками, как бы готовящейся снять бюстгальтер. Снимки должны были возбуждать, однако цель не достигалась из-за неопытности модели: на одном она, изогнувшись влево, старалась показать округлость ягодиц с таким испуганным взглядом, что желаемый эротический эффект совершенно исчезал; на другом прикрывала груди ладошками и облизывала губы так неловко, что в углу рта был виден только самый кончик языка, меж тем как большие круглые глаза затуманивала какая-то ягнячья тупость. Если бы Алькарасу не случилось увидеть эти открытки, он, возможно, ни за что не согласился бы заняться прической Эвиты и их жизни разошлись бы врозь в то же мгновение. Но неопытность ее поз на снимках вызвала у него жалость, и он решил ей помочь. Он потратил полтора часа своего драгоценного времени, превращая ее не в Бетт Дэвис из «Горькой победы», а в Оливию Хевиленд из «Унесенных ветром».
— Так я уберег ее облик от смешных черт, — сказал он мне. — Для костюмов 1876 года прическа 1860 года была более оправданной, чем современная стрижка с завитыми концами волос. В конечном счете Эвита стала творением моих рук. Я сделал ее.
Десять лет спустя то же самое скажет Перон.
Чтобы показать, что он не преувеличивает, Алькарас повел меня в заднюю комнату парикмахерской. Он включил лампочки в небольшом зале, стены которого были все в зеркалах. Возможно, то было пророчество, что сама реальность неоднократно будет повторяться в дальнейшем. А быть может, предупреждение, что Эвита не захочет быть в единственном числе и начнет возвращаться целыми толпами, миллионами, но тогда я этого не понял. В первый раз я увидел лишь один лик реальности или, если угодно, первый всполох долгого пожара. Я увидел расставленные полукругом двенадцать стеклянных голов на постаментах из раскрашенного гипса — они изображали такое же количество причесок Эвиты. Брюнетка с пробором посередине, появившаяся в короткой сценке «Бремени храбрых», беспомощно глядела на девушку со светлыми косами за ушами, танцевавшую самбу в «Цирковой кавалькаде»; я увидел Эвиту в тюрбане возле другой Эвиты, с каштановой челкой и огромной искусственной розой надо лбом; увидел женщину с прической в виде башни и обрамляющими лицо локонами, которую с восторгом встречали жители Мадрида на Пласа-де-Ориенте и в некотором замешательстве приветствовал Пий XII в Сикстинской капелле; увидел, наконец, Эвиту с гладко зачесанными золотистыми волосами, которую бесконечно тиражировали фотоснимки последнего ее периода и которую я считал единственной. Рядом висел прозрачный пакетик, в котором виднелись несколько золотистых завитков.
— Эти локоны я срезал, когда причесывал ее в последний раз, мертвую, — сказал парикмахер. — Такой же локон я всегда ношу с собой под крышкой моих часов.
Он показал его. Было почти двенадцать ночи. От вымощенного плитками пола поднимался горьковатый запах духов. Я увидел свое отражение в зеркалах вдоль стены. Я тоже походил на призрак.