Петр Дедов - Светозары
Мудровицкий был невысок, узкоплеч, но с брюшком и широк в заду, — будто весь отек книзу. Мне подумалось, что, наверное, он всю жизнь делал сидячую работу. Выглядел он сравнительно молодо, хотя на лбу были большие бледные залысины, а на макушке светилась круглая лысина, окруженная мягко вьющимися рыжими волосами.
Я пришел к нему за справкой. Справка нужна мне была в том, что он, бригадир Мудровицкий, не возражает против моего отъезда из колхоза в город, для поступления в институт. Потом по этой справке мне надлежало получить другую справку, но уже в центральной колхозной конторе у председателя Глиевого в том, что и он, Глиевой, не возражает против моего убытия из колхоза… И уж после, если получу еще и третью справку из сельсовета, мне, возможно, будет выдан паспорт, и тогда я — вольная птица…
Но до этого еще далеко. Пока что я застрял уже на первой инстанции.
— Нет, ты погоди, вьюнош! — огорошивая, наседает на меня бригадир Мудровицкий, и в уголках его губ закипают слюнки. — Ты мне скажи, когда в твоем институте начинаются экзамены?
— Ну, в середине августа.
— В середине августа! А сегодня? Сегодня — десятое июня! Прально я горю? Так ты же за эти два месяца какую помощь можешь оказать колхозу? Огромную! Начинаем сенокос. А где рабочие руки? Правильно понимаешь: нет рабочих рук!
— Мне готовиться к экзаменам надо, — соврал я.
— И-эх! — воскликнул Мудровицкий. — А чего к ним готовиться-то? Я сам когда-то сдавал, знаю. Всякие экзамены — это карточная игра. Повезет — за милую душу сдашь. Не повезет — хоть наизусть все выучи, хоть лоб об стену расшиби — все равно провалишь…
И бригадир долго, торопливо и нудно разъясняет мне напряженную международную обстановку, которая якобы в какой-то мере зависит и от меня, от того, буду ли я работать в колхозе и тем самым укреплять могущество нашего государства, или же…
— Не дам я тебе, вьюнош, никакой справки! — наконец заявляет он. — Хитрый ты, а я еще хитрей. Вижу: прежде времени хотишь из колхоза улизнуть, о?..
Голова моя шла кругом, когда я выскочил из конторы. Встречал я говорунов, но такого… Это ж надо — битых два часа говорить! А о чем? Вспомнить невозможно. Силе-он, бродяга! Ну, отказал бы сразу — и дело с концом, а то ведь на измор взять старается.
Ничего, мы и сами с усами. Успел поглядеть и я кое-чего в жизни. Стреляного воробья на мякине не проведешь. Обойдусь и без его паршивой справки. Бог не выдаст — свинья не съест. Авось будет и на нашей улице праздник…
Таким вот своеобразным способом утешал я себя по давней привычке. А и правда хитер ты, пан (или как там тебя) Мудровицкий! Верно ты разгадал мои тайные помыслы — точно в воду глядел. Конечно же, не для подготовки к предстоящим экзаменам в институт нужны мне были эти два летних месяца. Тут соврал я тебе, мудрец Мудровицкий. А нужно мне было это золотое времечко, чтобы, удрав из колхоза, дунуть куда-нибудь на север или даже в соседних селах наняться в бригаду калымщиков, да и поработать до седьмого пота, да скопить хоть немножко деньжонок для поездки в город, в этот самый институт. Ведь не только гол как сокол, но даже на проезд ни гроша за душой…
Предвижу, Юрий Георгиевич, что бы сказал ты мне, знай эти мои тайные помыслы. «Зачем искать калым на стороне, когда в нашей бригаде на постройке частично сгоревшего зимою коровника работают такие же дикари-калымщики со стороны, — сказал бы ты. — Иди и вкалывай. Прально я горю?..» Говоришь-то ты правильно, и надо тебе должное отдать, новый бригадир: хоть и болтают про тебя, что ты ни бельмеса в сельском хозяйстве не смыслишь, но, наверное, люди многого не понимают. Смотри как ты живо стал разворачиваться! И работаешь-то у нас без году неделя, а уже калымщиков нанял строить коровник, добыл строительный материал для сооружения нового свинарника, а там и клуб намечаешь поставить, и свой крытый ток с сушилкой… И ведь поставишь! Почему-то верю я в это. Уж больно напористый ты, больно пробивной человек, пан Мудровицкий! Прямо на ходу подметки рвешь! Какой-то не нашенской, не крестьянской ты закваски. Там, где наш брат посовестился бы, махнул, может, рукою: «Ага, не дают, не получается — и хрен с ним!» — ты, Юрий Георгиевич, прешь напролом и ничем не гнушаешься для достижения своей цели. Ведь подумать страшно — за каких-то два месяца достать ценнейший, самый дефицитный в теперешнее время материал: сосновый лес, бетон, шифер, тес, гвозди, листовое железо, стекло… И всем известно, как ты действуешь, потому что ты даже прихвастнуть этим любишь: идешь очертя голову, напролом, а если не получается, тут уж пускаешь в ход всякие ухищрения и действительно ничем не гнушаешься. Там — солжешь, тут — подмажешь, а где и мутную сиротскую слезу пустишь. Можешь и обхитрить, и выманить, к даже украсть, если что плохо лежит, утешая при этом себя и своих соучастников: государство, мол, наше богато, а если от многого берут немножко, то это не кража, а дележка… Любимая твоя поговорка, между прочим.
Что-то непривычно новое, даже пугающее почуял я в тебе, Мудровицкий… И в бригаду нанятых тобою калымщиков я, конечно, не пойду. Ведь они нанялись работать за деньги, а мне, как своему колхознику, ты будешь писать трудодни, то есть мифические палочки, на которые по осени, как всегда, я получу ноль целых ноль десятых…
После, когда поскитался я по чужим деревням, то увидел сам и убедился, какой же это получается парадокс со строительными бригадами этих самых шабашников. Колхозники всякими правдами и неправдами удирают из своих колхозов, нанимаются в эти стихийные или дикие бригады, чтобы строить что-то в других хозяйствах и получать за это вместо призрачных трудодней реальные деньги. А те колхозы, откуда эти беглецы, в свою очередь, сами нанимают калымщиков и платят им чистой деньгой.
В те годы деревни и села начали помаленьку оживать и строить у себя самое-самое необходимое.
2
Итак, авось обойдусь и без твоей справки, пан Мудровицкий. Мир не без добрых людей. Прощай и до свиданьица…
На ранней и зябкой заре мама провожала меня за околицу спящей еще деревин. В далеком от нас совхозе жил мамин отец, а мой дедушка Тихон Игнатьевич. Мы давно с ним списались, он обещал помочь пристроить меня в бригаду шабашников.
Вот к нему-то я теперь и направляюсь. Вид, должно быть, у меня со стороны — заправского бродяги-плотника: выношенные добела кирзовые сапоги; старый пиджачишко перетянут мягкой чалдонской опояской, за которую засунут сверкающий лезвием, отточенный дядей Лешей плотницкий топор покойного дедушки Семена Макаровича; за спиною холщовая сумка, приспособленная на лямки, — наподобие нынешних рюкзаков…
— Смотри там, сынок, — в десятый раз наказывает идущая рядом мама, вышагивая вперед и стараясь снизу вверх заглянуть мне в лицо: она высока ростом, но я давно обогнал ее на целую голову. — Смотри, говорю, осторожнее будь с этими… как их? Ну, с калымагами…
— С калымщиками? — улыбаюсь я.
— Ага, с калымщиками, будь они неладны! Говорят, промеж них и картежники есть, что людей в карты проигрывают, и тюремщики, и другие всякие варнаки… Сказывают, и пьянки тамока, и поножовщина…
— Да кто тебе наговорил?! — не выдерживаю я.
— Люди, кто же еще, — голос у мамы начинает дрожать.
Мне тоже не по себе. В горле пересохло, першит, и я то и дело откашливаюсь в кулак. Впервые отлучаюсь я из дому так вот, наобум, в чужие люди, и неведомую жизнь. Правда, учился зиму когда-то в райцентре, но там все было определенно — школа, квартира…
Я ускоряю шаг, сам не замечая этого. Мама почти бежит и тяжело дышит.
— Ну, ладно… — наконец говорит она. — Ладно, сынок… ступай…
Она тянется на цыпочках к моему лицу, неловко целует в щеку, утирает глаза концом платка. Я быстро шагаю прочь от нее по дороге, чувствуя, как судорогой сводит скулы, все дрожит в груди и комок подкатывает к самому горлу. Пересилив себя, я быстро оборачиваюсь, что-бы помахать матери, и вижу, что она мелко крестит меня в спину. Рука ее на мгновение повисает в воздухе, потом она испуганно прячет ее за спину.
Я машу ей, будто ничего не заметил. Она машет в ответ и жалко улыбается… Да-а, никогда я не видел, чтобы мама молилась, крестилась или даже говорила о боге. Что же это с ней? Или, если не у кого искать милости и защиты, тогда уж все равно? Авось…
Я оглядываюсь. Мама стоит все на том же месте и смотрит мне вслед. И у меня тревожно, больно сжимается сердце в каком-то смутном предчувствии. Видно, не последний раз стоять ей вот так и провожать меня в дальнюю неведомую дорогу, думаю я. Настает, видно, время долгих разлук и коротких встреч. Все идет к этому, вся теперешняя жизнь. Начинают ломаться и рушиться вековые прежние устои. Нет, не та уже деревня, — что-то надломилось в ней, сдвинулось что-то и пошло с неудержимой силою. Не будет уже, чуял я, той семейщины, когда целыми кагалами, целыми семьями и родами выезжали в поле на общие работы, как еще бывало перед войной. Да и семей-то этих — больших, многодетных, с мудрым старцем во главе — в деревне уже не осталось. Все бегут, спешат на стройки, в города, без сожаления покидая родную землю, родные гнездовья…