Петр Дедов - Светозары
Я оглядываюсь. Мама стоит все на том же месте и смотрит мне вслед. И у меня тревожно, больно сжимается сердце в каком-то смутном предчувствии. Видно, не последний раз стоять ей вот так и провожать меня в дальнюю неведомую дорогу, думаю я. Настает, видно, время долгих разлук и коротких встреч. Все идет к этому, вся теперешняя жизнь. Начинают ломаться и рушиться вековые прежние устои. Нет, не та уже деревня, — что-то надломилось в ней, сдвинулось что-то и пошло с неудержимой силою. Не будет уже, чуял я, той семейщины, когда целыми кагалами, целыми семьями и родами выезжали в поле на общие работы, как еще бывало перед войной. Да и семей-то этих — больших, многодетных, с мудрым старцем во главе — в деревне уже не осталось. Все бегут, спешат на стройки, в города, без сожаления покидая родную землю, родные гнездовья…
Без сожаления ли? Вот хотя бы теперь, — разве пошел бы, к примеру, я в какое-то чужое дальнее село, наниматься к каким-то чужим людям, если бы была возможность заработать нужные мне деньги дома? Ведь как мне горько здесь ни было, я все равно люблю свою деревню, ее людей, хочу и умею работать…
Уже тогда было у меня это печальное предчувствие: да, не жить мне, видно, на родной земле, не пахать земли и не сеять хлеб, как это делали мой отец, мои деды и прадеды. И сына своего в будущем уж не привезу я на пашню и не поставлю рядом с собой, освободив для него одну чапыгу плуга… Чувствовал я, как начинают рваться одна по одной те нити, какие связывали меня с этой суровой, но бесконечно дорогой мне землей. Рвутся нити, порвется и сама пуповина…
На повороте дороги я оглянулся в последний раз. Мама виднелась черной фигуркою на фоне разгорающейся утренней зари. Она стояла на том же месте и глядела мне вслед. Я ускорил шаг, потом побежал. Все вокруг стало дробиться и радужно переливаться в моих глазах…
Дорога, дорога!..
Сколько их будет после, этих дорог, и счастливых, и горестных, но эту — самую первую самостоятельную дорогу — мне не забыть никогда…
Скрылась за поворотом, за гривой родная деревня, с ее низкими избами под редкими ветлами и тополями, с длинной, нацеленной в небо, церковью, — все скрылось, будто осело в землю, и на многие версты вокруг развернулась утренняя степь, в розоватом тумане, все с том же древним и всепобеждающим запахом полыни.
Быстрая ходьба освежила меня, стала таять в груди горечь разлуки с матерью, с домом. У меня был как раз тот возраст, когда не долго держится в сердце печаль, когда человек живет не столько прошлым и настоящим, сколько будущим. А будущее виделось мне прекрасным, потому что вся жизнь была впереди.
И теперь во мне боролось двойственное чувство: жаль было расставаться с давно привычным, до боли родным, но и хотелось поглядеть на свет божий, узнать, как живут люди в других местах, — мне всегда почему-то казалось, что в чужих деревнях и жизнь должна быть какой-то особенной, и сами люди, наверное, не похожи на моих односельчан…
Проселочная дорога была пустынна. В колеях ее пышным слоем лежала пыль. Серыми от пыли были и придорожные кусты полыни и чертополоха. Лишь одна грузовая машина, груженная кирпичом, попалась мне навстречу. За нею тянулся белесый шлейф пыли. «Должно быть, к нам везут. Мудровицкий добыл, — подумалось мне. — Ну жох! Крупно, видать, погорел и сейчас лезет из кожи, чтобы искупить вину и снова всплыть туда, наверх…»
Шагалось мне легко и думалось легко и о чем угодно. И было хорошо, как всегда бывало в одиночестве. К полудню дорога стала оживленнее, меня обогнало и попалось мне навстречу с десяток грузовиков. Одна догнавшая полуторка резко затормозила, тут же окутываясь наползавшей сзади пылью, шофер выбросил дверцу, весело крикнул:
— Садись, земляк, побереги ноги, а то плясать на свадьбе нечем будет!
Я заскочил в кабину, спросил, поддерживая шутку:
— У тебя свадьба, что ли?
— Как бы не так! — блеснул зубами шофер. — Я еще пока не чокнутый, чтобы жениться!
Это был парень немного постарше меня, белобрысый и веселый, с бесшабашными серыми глазами, — видать, отчаюга и лихач. Об этом можно было догадываться и по его грузовику. Машинешка была разбита вдрызг, она гремела разболтанными бортами, в кабине тоже что-то стучало, подвывало и лязгало, а ветровые стекла тряслись и дребезжали.
— Не-ет, земеля, жениться я погожу, жить мне еще не надоело, — продолжал веселый шофер. — Нагляделся я на этих женатиков! — Он полез в карман за папиросами, стал прикуривать, лишь локтем придерживая баранку. В этот миг машину сильно тряхнуло на колдобине, она вильнула в сторону, я непроизвольно схватился за руль, но парень оттолкнул меня плечом и прибавил газу.
— Не боись, земеля, — спокойно сказал он, затягиваясь папиросой. — Двум смертям не бывать, одной не миновать… Дак о чем, бишь, я? Да, о женитьбе. Ну, слушай. Недавно в нашей деревне свадьба была — дружок мой, Колька Ставров, женился. А обычай у нас такой: когда, значит, родители за руки сводят жениха и невесту, ну, как бы благословляют, что ли, — в это время подносят молодым хлебный каравай. И вот они с обеих сторон должны откусить от этого каравая. А примета такая: кто больше сумеет откусить, тот в семье верховодить будет. Так она, стерва, невеста-то… — шофер захохотал, откинувшись на спинку сиденья. — Так ей, видать, шибко хотелось над мужем власть иметь, что она рот-то разевает, а откусить не может, — каравай крутобокий попался, — ну, и распялила хайло так, что нижнюю скулу вывихнула… Вот ей-богу, не вру! Стоит, бедняга, глаза выпучила, трясется вся, а рот закрыть не может. Нам-то, гостям, невдомек, думаем, почудить решила невеста, — хохотать давай. Потом видим — дело табак. Побег я в гараж за своей машиной, втолкнули ее в кабину прямо в свадебном белом платье и с этой самой… фатою, жених и родители ее в кузов заскочили, ну, я и дал газу! До центральной, где больница — семь километров, а дороги у нас известные… Жму на всю железку, она рядом, как вот ты, сидит, подпрыгивает и челюсть обеими руками держит, а сама: э-э! э-э! — жалобно так тянет, ну, прямо как овца. И смех, и грех, право. Те, в кузове-то, через борт перевесятся, орут мне: как, мол, она там? Я обернусь, молча рот разину: все так же, мол, едем с открытым семафором!.. Вот oнe, невесты-то нынче какие. Еще и дня замужем не жила, а уж на уме одно у нее: мужа под каблук придавить…
Шофер замолчал, прищурившись, глядел вперед, на дорогу. В кабине пахло бензином, пылью, нагретой дерматиновой обшивкой. На выбоинах полуторка подпрыгивала и грохотала всеми своими разбитыми суставами. Стекло справа от меня было выбито, и иногда в кабину врывался свежий и душистый степной ветер. Летели сбочь дороги рыжие бурьяны, казалось, степь поворачивалась вправо, и чем дальше к горизонту, тем медленнее было это вращение.
— Ну и что было потом? — спросил я у веселого шофера. — С молодежнами-то?
— A-а, — будто очнулся он. — А ничего интересного. Челюсть в больнице невесте вправили, и сыграли свадьбу. Ничо живут пока… Правда, замечать стал, что дружок мой, Колька Ставров, изменился как-то. Куда и вся лихость его подевалась, а выпить — ни-ни. В общем, пропал парень. Видать, и вправду она его, стерва, за жабры взяла… Не-ет, лично я жениться погожу!
Парень снова закурил и, улыбнувшись, кивнул на мой топор, который я вытащил из-за пояса и держал на коленях:
— А ты куда путь держишь с орудием таким? Не к теще на именины?
— К деду в Медниково еду, помочь по хозяйству надо старику, — соврал я. Признаться, что еду наниматься в калымщики, почему-то было стыдно.
— Доброе дело, — сказал шофер. — Только ведь нам не по пути. Я до Шамонихи. Ну, на свертке высажу, там километров семь — пешком дотопаешь, коль попутка больше не попадется…
Мы еще долго ехали по разбитому, но мягкому от пыли проселку. И всю дорогу шофер не переставал рассказывать разные байки и анекдоты. В интересных местах он сам начинал смеяться первым и иногда хохотал до слез, а мне было не до веселья: я все опасался, что парень совсем забудет про баранку, которую он держал небрежно, одной рукою. На нужном своротке он меня высадил. Я предложил ему деньги, шофер нахмурился и громко хлопнул дверцей кабины.
— Купи своему деду конфет-лампосеек! Гуд бай, ауфвидерзеен! — крикнул он и рванул с места свою машинешку…
Я шел и думал о шофере. Я всегда завидовал таким вот веселым и легким людям, которые ничего не принимают близко к сердцу, — им и горе не беда! Может, я ошибался, может, видел в таких людях только внешнюю сторону характера, — но все равно надо бы и мне жить полегче, поспокойнее, меньше переживать и страдать за себя и за людей, — а то и впрямь можно превратиться в старичка допрежь времени. Ведь ничего не изменится от моих переживаний, жизнь не станет лучше, а люди — добрее. Пора уж и мне маленько возмужать и, как пишется в книгах, «закалить сердце». В самом-то деле: что уж по любым пустякам волноваться-то?..