Петр Дедов - Светозары
Как-то вечером зашла к нам Мокрына Коптева. Под мышкой она держала что-то завернутое в мешковину.
— Вот тебе, паря, и обувка нашлась! — увидев меня, радостно загудела она еще с порога и вытряхнула на пол содержимое мешковины.
Это были большущие женские ботинки старомодного образца: остроносые, с высоким толстым каблуком и с длинными, почти как у сапог, зашнуровывающимися голенищами. Я думал, что тетка пошутила, и рассмеялся. Даже мама прыснула в кулак. А Мокрына, видать, обиделась, надула губы.
— Нынешней молодежи и не угодишь, — пробурчала она.
— Дак ведь ботинки женские, а он — парень, — попыталась смягчить обстановку бабушка Федора.
— А кака разница?! — накинулась на нее Мокрына. — Главное дело — крепкие и по размеру подойдут. Новы ишшо, я их сама тока по большим праздникам надеваю, пуще глаза берегу… А што голяшки длинные, дак кто их под штанами увидит?..
— А каблуки-то, каблуки, их ведь под штанами не спрячешь! — горячилась и бабушка.
— Каблуки?! — взревела Мокрына. — Ах, нечистая сила! А ну, несите топор, я им счас укорот сделаю, ентим каблукам!..
Мы с трудом уговорили Мокрыну не портить свои ботинки, свою единственную роскошь…
А утром, накануне отъезда в райцентр, забежала к нам Вера Егоровна, наша классная руководительница. Она пошушукалась о чем-то на кухне с бабушкой Федорой и скоро ушла. Минут через пять бабушка сунулась в горницу, где я сидел за столом, обложенный учебниками.
— А ну-ка, унучик, пляши! — залучилась она всеми морщинками на маленьком большеносом лице и кинула мне под ноги новенькие, пахнущие магазином, штиблеты. Они, правда, были самые дешевые: подошвы и головки кожаные, а все остальное — из серого брезента. Но это была настоящая обувь, я тут же примерил штиблеты, они оказались мне впору…
И только тут до меня дошло, зачем прибегала Вера Егоровна, которую я мельком увидел в окно. И спросил бабушку, где она взяла обувь.
— Дак это… у соседей я взяла, — замялась бабушка. Врать она не умела.
— А зачем приходила сейчас Вера Егоровна? — наседал я.
— Вера Егоровна-то? А откуда ты, батюшко, знашь?
— Я видел ее в окно.
— Вот дура я старая! — воскликнула вдруг бабушка. — Не утерпела! Говорила ведь учителка попозже отдать, штоб не догадался. Нет, не утерпела! Так хотелось обрадовать тебя! Ну, и чо теперь с меня взять, со старой дуры? Не сердись, унучнк. Это школьные твои учителя сбросились по сколько-то рубликов тебе на щиблеты. Она, Вера Егоровна-то, ишо наказывала мне не проболтаться об этом. Мол, обидеться может, возраст у их счас такой — шибко гордыни много. А чо обижаться, унучик? Бери, коли добром, от души дают. Воровать стыдись, а этого стыдиться не надо…
А ночью я первый раз за последние годы плакал. Лежал, кусал подушку, и меня трясло от подступивших рыданий. Как легко плачется в детстве! Любую и боль, и обиду можно было выплакать из себя вместе со слезами, и тогда снова становилось легко и весело жить. Но ох, как же тяжко плачется, когда становишься взрослым! Слезы не утешают боль, а только разжигают в тебе горечь и обиду.
Я корчился на жесткой постели, в кровь кусал губы, чтобы заглушить в себе всхлипы, чтобы кого не разбудить. «Где же она, справедливость? — в горькой тоске думал я. — Ведь мы же не какие-то там лодыри. Мама пластается день и ночь, успевает управляться и на колхозной ферме с коровами, в страду и в поле прихватывает, на ней и огород, и корова, и все домашнее хозяйство… Да и сам я, сколько помню, не отдыхал после школы еще ни одного лета. От звонка до звонка ишачил в колхозе, а зимой и в выходные дни частенько помогал матери на ферме… Братишка Петька, болезненный, вечно хныкающий от голода и холода, как только чуть окреп на своих кривых, искореженных болезнью ногах, тоже пошел работать: стал пасти небольшой табунок колхозных баранов-производителей, которых держали отдельно от овечьей отары… А сестренка Танька? Эта в семь лет справлялась в избе и на огороде за взрослую хозяйку. И младшего братишку Кольку успевала обиходить, и скудную еду научилась готовить, и мыть, и шить, и корову доить… Так где же она, справедливость? — спрашивал я себя и не находил ответа. — Почему не платят нам за работу? Кому это надо, зачем?! На брезентовые штиблеты вот учителя скинулись — как нищему или убогому калеке…»
…Утром в школе, когда собрали нас, чтобы проинструктировать перед отъездом в райцентр, я все слонялся по темным углам, не знал, куда спрятать ноги в новых штиблетах. Мне казалось, что не только учителя, но и все ученики так и пялятся на мою злосчастную обувку…
8
В райцентре я не пошел к своим землякам Мельниковым, у которых жил давно, когда учился здесь в шестом классе. Я поселился у старухи Киршиной, которая жила одна в насыпной избенке о двух крохотных комнатках. Старуха была полная, одышливая, с отечными ногами, а на одутловатом желтом лице ее светились под длинными ресницами удивительно молодые и красивые глаза. Голубые, с синим сквознячком. И по этим глазам только можно было догадываться, какая она в молодости была красавица.
Хозяйка казалась замкнутой, верила в бога и по субботам ходила молиться в какой-то тайный сектантский дом. В свободное от занятий время, вернее, — в короткие передышки, я делал почти всю работу по хозяйству: таскал из колонки воду, подметал во дворе, ходил в магазин, поправлял скособоченный дощатый забор, даже иногда мыл полы. За труды мои хозяйка отказалась от квартплаты и частенько подкидывала мне жменьку ржаных сухарей — видать, многолетних и потому таких твердокаменных, что перед едой их надо было сутки размачивать в воде. Но все равно я был благодарен старухе, — сухари стали весомой добавкой к моему скудному пайку.
Однажды в магазине повстречал Виктора Мельникова. Мы узнали друг друга. Он рассказал, что с женой Клавкой давно разошелся, что живет один и все собирается уехать в деревню, чтобы делать самую главную, самую нужную на свете работу: пахать землю и сеять хлеб. Мне вспомнились наши давние с ним споры-разговоры, я пригляделся к его нездоровому, опухшему лицу часто пьющего человека, почуял приторно-сладкий запах винного перегара и не поверил Виктору. Нет, в деревню в те годы никто из города не возвращался…
Большую часть суток я проводил за учебниками. Учил днем, учил ночью при желтом свете тусклой электрической лампочки. От напряжения немела спина и больно ломило затылок. Однако первые два предмета вслед за отличницей Марусей Чаусовой сдал я на пятерки. Приехавшая с нами наша завуч Агриппина Андреевна Шабалдина была приятно удивлена: дома я никогда не отличался особым прилежанием и рвением к учебе.
Агриппина Андреевна даже намекнула мне, что если я буду готовиться к экзаменам такими же темпами, то нас с Марусей Чаусовой (в этом месте своей речи завуч посмотрела на меня так, словно хотела показать, что она догадывается о причине моего столь неожиданного усердия), — то вместе с Марусей Чаусовой нас можно будет «вытянуть» на медали.
Но ничего не получилось. Видно, от постоянного недоедания и от непривычного умственного напряжения у меня стала сильно кружиться голова, а потом пошла носом кровь. Я съехал на четверки и последний, самый любимый свой предмет — историю сдал на тройку…
А Маруся Чаусова получила серебряную медаль.
Глава 8
ЛЕТО ПЕРВЫХ СКИТАНИЙ
1
— Э-э, вьюнош, не спеши! Обогодь малость. Не спеши пляши, а подлаживай. Охолонь. Сядь и посиди. Спешка нужна где? Она нужна только при ловле блох, верно ты говоришь…
— Я ничего не говорю.
— Ну, если не сказал, то про себя подумал. А это все равно, что вслух сказал. Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке.
— Я не пьяный.
— Так а кто же тебя в пьянстве обвиняет? Рановато еще, вьюнош, в рюмку заглядывать! Сперва научись зарабатывать ее, копейку, а потом уж пропивать… Прально я горю?..
Он так и произносит: «прально» — вместо «правильно», «горю» — вместо «говорю». Слова из него сыплются, как горох из лопнувшего мешка. Мне даже кажется, что они, подпрыгивая, как горошины, бубняще стукотят по полу. Он тараторит, в спешке проглатывая окончания слов, отдельные слоги и суффиксы… Мне становится как-то неуютно от этого хлынувшего на меня напористого потока слов. А он все говорит и говорит, и слова-горошины уже стучат об мою голову, и она начинает кружиться…
«Он» — это новый наш бригадир Юрий Георгиевич Мудровицкий, приехавший, кажется, из областного центра вместо ушедшего снова в кузницу дяди Якова Гайдабуры. Ходили слухи, что Мудровицкий по национальности не то поляк, не то грек, не то еврей и что в сельском хозяйстве он не смыслит ни бельмеса. Еще поговаривали, что он где-то на чем-то крупно погорел, отсидел срок, и вот теперь пихнули его в нашу дыру, чтобы он окончательно искупил тут свою вину. Постепенно колхозники перестали удивляться подобным шуткам: в те годы кого только не «бросали» на подъем сельского хозяйства.