Петр Дедов - Светозары
Так я рассуждал сам с собою, шагая по пыльному проселку, пока в голубоватом степном мареве не показались вдали темные крыши села Медниково, куда шел я к своему деду Тихону. И как только замаячило это чужое неведомое село, сразу позабылись все мои рассуждения о спокойном отношении к жизни: тревога перед неизвестностью холодно сжала сердце.
Деда знал я плохо. Жил он от нас далеко, правда, раньше ездил в гости, но было это давным-давно. Я запомнил его большим и строгим. Помню, приехал он как-то зимой, — был я тогда еще маленький, — ввалился к нам в избу в мохнатой заиндевевшей дохе, от которой остро пахло собачиной, и с порога, не успев раздеться, сердито накинулся на меня:
— Ты чего же это дома сидишь, а? Все путевые ребятишки ягоды в лесу рвут, а он, гляди-ко ты, на печи греется!
— Какие зимой ягоды, — насупился я.
— Вот те на! — удивился дед. — Так зима-то, она только у вас в деревне. А в лесу-то небось уже лето!
Взрослые посмеялись и тут же обо всем забыли, а я не мог успокоиться, — настолько серьезно подействовало внушение деда. Я слез с печи, оделся и отправился в ближний березовый колок по раскатанной санной дороге. Но в лесу, так же, как и всюду, лежал глубокий снег. «Значит, не в этом, а в другом», — решил я и поплелся дальше. Меня подобрали далеко от деревни возчики сена и привезли домой. Я ничего не рассказал на расспросы взрослых и долго верил, что все равно где-то есть окруженным снегами лесок, в котором растут травы и цветы, поют в зеленых ветках птицы, а на опушках выглядывает из-под гусиных лапок ягодника красная душистая клубника. Такой лес мне даже стал сниться во сне…
Позже я узнал, что дед Тихон был большой шутник и выдумщик забавных историй, которые он рассказывал с самым серьезным и даже суровым видом, сам никогда при этом не улыбался, и порою трудно было понять, где правда, а где вымысел, и невероятные случаи принимались за чистую монету.
3
Дед встретил меня сдержанно. Когда я пришел, он тесал что-то во дворе. Врубив топор в толстенный чурбак, он поздоровался со мною за руку, по-взрослому, потом, не торопясь, вытащил у меня из-за опояски мой топор, попробовал на палец отточенное острие, непонятно хмыкнул и подал мне осиновую палку, толщиною в оглоблю:
— Затеши кол.
«Первый экзамен», — подумал я. Но уж эту простецкую плотницкую работу делать я умел. Быстро и ловко, как показалось мне самому, затесал конец палки — кругло, «карандашиком».
— Сколько раз тюкнул топором? — спросил дед.
— Не считал.
— А я считал. Двадцать три раза. Вот теперь смотри, — он взял из моих рук палку и в шесть взмахов топора затесал ее с другого конца трехгранным острием. — Ловкость рук, и никакого мошенства! Это во сколько раз я сработал быстрее и экономнее тебя, а? Почти в четыре раза! — дед коротко, сердито глянул на меня и жестко пообещал: — Ничего, родной отец научить не успел, дядя чужой быстрее выучит.
Только теперь я разглядел его хорошенько. Дед Тихон был красив. Высок, широкоплеч, по-молодому статный. Лицо — резкое, с прямым твердым носом, суровое, — как пишут на иконах. Мама говорила, что родом дед с Орловщины. Всем своим обличием, даже круглой с проседью бородою напоминал он мне самого моего любимого в то годы писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Тем более что и Тургенев был из тех же мест.
Дед нравился мне, но душевного разговора никак не получалось: разъединяла нас его холодноватая сдержанность. Он коротко расспросил о доме, о матери, о положении дел в нашем колхозе, потом привел меня в довольно просторный сарайчик, где размещалась его плотницкая мастерская, или, как назвал он ее, — бондарня. Но бондарня — это где делают деревянные бочки и кадки, а тут — чего только не было! Уж на что хорошим плотником считался в нашей деревне мой дедушка по отцу, — Семен Макарович, но выше саней-розвальней, упряжных дуг, граблей и коромысел он в мастерстве своем не дерзал. Дед же Тихон, судя по заготовкам и готовым изделиям, какие увидел я в его бондарне, делал и беговые кошевки, и легкие дрожки на рессорах, и даже деревянные колеса для телег и бричек с легкими кувшинообразными ступицами. Кроме этого, делал он и кадушки, и всякую мебель, долбил деревянные ступы и корыта, резал кружевные карнизы и наличники для окон.
Одним словом, это был мастер на все руки и, видно, высокого класса. Я восхищался поделками деда, трогал ладонями приятное на ощупь гладкое и пахучее дерево и чувствовал себя перед дедом ничтожным жалким неумехой. «С топором за поясом приперся, глядите, люди добрые, какой заправский плотник!» — издевался я сам над собой.
Особенно поправились мне оконные наличники, изукрашенные тонкой резьбой, изображающей диковинные листья и цветы, похожие на те, какие мороз рисует на оконном стекле. Я спросил у деда, как это он умудряется резать, что не скалывает ни единой тончайшей завитушки.
— Душу дерева надо знать, — коротко ответил он.
Я ловил на себе его быстрые взгляды, — дед словно изучал меня, пытался понять, что я за человек, на что способен. На душе у меня от этого было как-то неуютно. Он сел на верстак, любовно огладил ладонями выструганную до зеркального блеска доску. На левой руке у него не было большого пальца. Мама рассказывала: дед служил в кавалергардском полку, участвовал в первой мировой войне, был ранен, награжден какими-то крестами.
— Сядь, не мельтеши! — строго сказал он.
Я присел на чурбачок напротив. Дед все оглаживал доску, и я догадывался, что он собирается и не может начать какой-то трудный для него разговор.
— Вот какие дела, — начал он наконец, откашлявшись. — В институт, значит, собираешься? А мать, а младших ребятишек на кого кинешь?
— Учиться хочется, дедушка, — признался я. — Да и так посудить: если в колхозе останусь — какой я им помощник? Так и будем всю жизнь сопли на кулак мотать. А выучусь сам — и младших помогу матери на ноги поставить.
— Оно верно, — вздохнул дед. — Стала молодежь к земле спиною поворачиваться. А кто же ее, землю, будет пахать и другое рукомесло крестьянское творить? К примеру, мое плотницкое дело взять: кому я умение свое передам, которое, может, не одну сотню лет от отцов к сынам переходило? Так и помрет со мной моя наука? Сына, Василия, на войне убили, ты вот в город бежишь, — голос его потерял уверенность, в нем послышалась жалоба, печаль.
— Другая жизнь настает, дедушка, — пытался утешить я старика, сам не понимая по своей молодой горячности, что, наоборот, делаю ему больнее. — Погоди вот, машины всякие в деревню придут — зачем они тогда будут нужны, твои телеги на деревянных колесах? И корыта, и посуду всякую — все из металла на городских заводах делать будут!
— И это из железа вырежут? — с горькой усмешкою спросил дед и кивнул на кружевные, причудливой резьбы, оконные наличники и карнизы.
— Ну… без этого прожить можно! — выпалил я, довольный тем, что взял-таки верх над неприступно-суровым, любящим поучать стариком. — Этими безделушками хлеба не намолотишь, а вот когда придут из города комбайны…
— Безделушками? — тихо и удивленно спросил дед. — Сам ты безделушка…
Он снова стал прежним: сердито сдвинулись брови, а переносицу рассекла глубокая морщина. Вот: одно необдуманное слово — и все коту под хвост. Вся близость, вся откровенность, которая начала было возникать между нами. Многое я тогда еще не понимал, очень многое…
В бондарню вошла женщина, — маленькая, моложавая на вид и быстрая в движениях. Она внимательно оглядела меня, — у нее был пристальный, цепкий взгляд, будто она ощупывала тебя руками.
— Внук вот приехал… Я тебе о нем рассказывал, — виновато как-то сказал дедушка.
— Вижу. Чего ж в избу не идете? Парень небось проголодался с дороги.
Это была жена деда, мамина мачеха Акулина Спиридоновна. Прежде я не видел ее никогда, а знал о ней лишь по рассказам матери. Дед женился на ней после смерти первой жены, когда маме было всего десять лет, a братишке ее, Васе, и того меньше. Акулина Спиридоновна была дочерью местного дьячка, имела образование, была намного моложе деда, и вступить в этот неравный брак с простым мужиком-землепашцем заставило ее, как полагала мама, то обстоятельство, что и она осталась разведенкой. Так же, как и дед, с двумя малыми детьми на руках, к тому же в молодости дед отличался неотразимой молодеческой красотою. Вот и сошлась пара — гусь да гагара. Мачеха сразу невзлюбила падчерицу — мою маму, и той пришлось в десять лет идти в люди: сперва нанималась нянькой в зажиточные семьи, а стала повзрослее — ходила на полевые работы: копать картошку, вязать снопы, копнить сено и солому…
— Она, мачеха-то, сразу взяла отца за глотку, — рассказывала мама. — Бывало своим детишкам — все, а нам с Васей — фигу с маслом. По утрам, пока их не нажорит, мы не смей с полатей высунуться. А нам уж потом, чо останется. И все это на глазах у тяти… В работницах когда была, он наведать придет, гостинчик в бумажке принесет. Оладышек, бублик надкусанный, не то — пару блинчиков. Я уж догадываюсь: или объедки со стола стянул, или, когда сам ел — в рукав спрятал… Вот такая она, распрекрасная Акулина Спиридоновна…