Леонид Жуховицкий - Остановиться, оглянуться…
Потом я стал хвастаться своим рабочим местом, показывать ей глубочайшие стенные шкафы и вид из окна. Из окна, если смотреть вдаль, было видно до черта, и я левой рукой показывал, где какое высотное здание, а правую положил ей на плечо.
Так мы стояли с минуту, а потом я почувствовал, как ее плечо ушло из–под моей руки.
Может, это вышло случайно, может, показалось ей неприличным, или просто сработал какой–нибудь рефлекс порядочных девушек — не знаю. Но настроение у меня сразу испортилось.
Я не привык, чтобы меня боялись, я не волк, а если и волк, то не ем таких маленьких девочек. А к ней, если уж на то пошло, я относился так хорошо, как только мог, и достаточно бескорыстно.
Но тупой рефлекс, заложенный в нее вместе с десятком других благопристойных заповедей, сработал, как машина…
Ну что ж, сказал я себе, ладно, буду иметь в виду.
Спокойно, будто ничего не случилось, я показал ей два оставшихся шпиля и сел за стол. Мне не хотелось с ней больше говорить и смотреть на нее не хотелось. К черту! Буду работать, пока она не почувствует это и не уйдет.
Но долго писать мне не пришлось — опять позвонили.
Звонок был не деловой — дальний знакомый, ошалев от скуки, надеялся поживиться какой–нибудь новостью.
Я откупился от него рекордом польского штангиста и ураганом во Флориде. Ураган он воспринял более чем мужественно, зато о рекорде говорил минут пять, причем как взыскательный патриот хвалил польскую систему тренировок и хаял нашу. Делать это ему было тем проще, что он не имел ни малейшего представления ни о польской системе, ни о нашей…
Я слушал его трепотню, и во мне все росло раздражение — не из–за этого дурацкого звонка, а вообще. Я почти физически ощущал, как бессмысленно, бездельно проходит день. Не то чтобы я что–то не успевал — одно срочное дело я уже сделал, а другое отложилось. Просто сказывалась инерция вечной спешки.
Все это не было моей индивидуальной особенностью— это профессия, как чесотка, зудила в крови. Почти десять лет я ежедневно делал газету, и почти десять лет газета ежедневно делала меня.
Она лишила меня страха перед расстояниями — но лишила и радости расстояний.
Она, как сок из картофелины, выдавила из меня лень и разболтанность — но вместе с тем и еще что–то, о чем мне, наверное, когда–нибудь придется пожалеть…
Помню, как–то, забежав в вечернее кафе перехватить пару фактов в завтрашний номер, я услышал, как читают стихи. Это было кстати — стихи хорошо смотрятся на полосе.
Я сел за крайний стол, где две девочки деликатно запивали сардельки лимонадом, раскрыл блокнот и стал ждать подходящую цитату. Поэзии не ждал — откуда поэзия в кафе!
Но на этот раз читались настоящие стихи.
Маленький рыжий парень, на редкость уродливый, упорно басил над тарелками, бокалами и скоротечным современным флиртом:
Остановиться, оглянуться
Внезапно, вдруг, на вираже,
На том случайном этаже,
Где вам доводится проснуться…
Деликатные девочки доели свои сардельки, для приличия оставив по кусочку на тарелках, допили лимонад — опять–таки не до дна — а парень дочитал свои стихи:
…Но дай хоть раз еще успеть
Остановиться, оглянуться…
Мне стало немного не по себе. Ведь, в самом деле, надо же когда–нибудь остановиться и оглянуться! Я неплохо бегу, шаг ровен, дыхание поставлено — а куда?
Я тогда начал вспоминать тех, кто старше, — но и из них многих захлестывала все та же целеустремленная суета. Только пенсия давала им время остановиться и оглянуться. Но уже отказывал мозг, и свободный от суеты остаток дней уходил все–таки на суету: на жалобы канализационного уровня, на антиуправдомские басни, на сплетни шепотом про эту самую современную молодежь…
Касьянов был иным. Но Касьянова привезли из Сибири самолетом в цинковом ящике, и это было для меня как выбитый зуб: щербатина остается навек, и вставленный тут не поможет — он будет кусать, но он будет чужой.
С того вечера в кафе прошло года два, а то и три. Но остановиться и оглянуться я так и не успел. Может быть, не было внутренней потребности. А может, просто не хватило времени — попробуй остановись, когда средний ящик стола полон неразобранной почтой…
…Я проглядел два десятка писем, из них отобрал четыре, из четырех отобрал одно. Письмо было не слишком стоящее, могло бы и подождать. Но ведь когда–то надо! Все равно эта коридорная кляуза, возьмет три часа — так пусть это будут сегодняшние три часа.
Я встал, и Светлана тоже встала.
— Поедем в Кунцево, — сказал я безапелляционно. Я хотел, чтобы она обиделась или хотя бы спросила зачем. Тогда бы я ответил: «Надо».
Но она ничего не спросила. Она спокойно поднялась и пошла следом за мной, а когда в дверях я пропустил ее вперед, торопливо и неловко прошла впереди меня.
Но так просто уйти из редакции не удалось — на лестнице меня поймал Зубачев.
Зубачев был хорош: спутанные черные волосы, романтическая борода, жесткий таежный загар, джинсы, выгоревшие до белизны, и, разумеется, трубка — на этот раз резная, кустарной работы.
Он схватил меня за руку и радостно сказал:
— Жив, деятель?
Я спросил:
— А теперь откуда?
Собственно, только этого он и ждал.
— Из Якутии, — сказал он. — С геологами ходил. Забавная компания собралась: студент, два бывших уголовника и баба за начальство. Один уголовник, между прочим, стишками балуется. Стихи — вот ты себе представь…
— Где ходили–то? — прервал его я.
— Вдоль Малочки. Есть такая речушка, вроде нашей Оки. По тамошним масштабам — ручеек. Как раз до порогов дошли. Забавное место… В позапрошлом году там плот разбило, а на плоту — никого, один только медведь! Откуда — никто не знает. Мне охотник рассказывал: выплыл, говорит, — и деру в тайгу!
— Что за охотник? — снова перебил я.
— Любопытный мужичонка, — сказал Зубачев. — У него дед был каторжник, с этапа смылся. Представляешь: кругом глушь, а у него ни ружья, ни топора. Жить–то надо… Кстати, мужик этот про него рассказывать не хотел, стыдится родословной. Но районный прокурор…
— А он что за личность? — спросил я.
Зубачев оживился:
— Он, между прочим, забавный деятель… Молодой еще малый, года тридцать два. Был раньше актером, но влюбился в одну девку. А она уперлась — за актера не пойду! Ну, он тогда — на юридический…
— Что вы искали–то? — поинтересовался я.
— Ртуть искали, — ответил он с некоторой досадой. — Эта баба четвертый год…
— Она замужем?
— А как же!.. Муж у нее, кстати, любопытная личность. Учитель на прииске. Коллекционирует марки. Двести километров от железной дороги — а он коллекционирует марки! Каждое воскресенье ездит катером в райцентр…
— Туда из Москвы почта долго идет?
Он на секунду задумался.
— Понимаешь… если погода летная…
Он приготовился подробно ответить на этот вопрос и, наверное, ответил бы. Но тут показался Д. Петров, и я сплавил ему Зубачева вместе с его бородой, кустарной трубкой и сотней историй.
Мы уже вышли из подъезда, когда Светлана несмело спросила::
— Он тоже журналист?
Ее вопросы не отличались разнообразием.
Я сказал:
— Тоже журналист.
Я видел по лицу, что ей хочется задать еще один вопрос, и в конце концов она его задала:
— Ты нарочно с ним так разговаривал?
Я сказал:
— Конечно.
Она снова помедлила:
— А почему?
Я ответил:
— Потому, что он трус.
Она ничего не возразила, но и ничего не поняла.
Мне пришлось объяснять:
— Мы с ним учились в одной группе. Пять лет вместе. Зубачев, наверное, самый способный парень с нашего курса. У него есть все, чтобы писать по–настоящему. Здоров. Вынослив, как дьявол. Книг прочитал столько, сколько ты за всю свою жизнь не прочтешь. Две профессии, кроме журналистики. Отличная память. И ко всему этому кончил курсы стенографии. Из любой командировки он привозит по десять блокнотов, каждого из которых хватило бы на целый год. Ты хоть представляешь себе, что он мог бы написать?
Она поглядела на меня с испугом — естественно, морда у меня не из приятных, когда говорю о Зубачеве.
Я взял себя в руки и уже спокойно сказал:
— Но он никогда ничего не напишет. О том, что он нам тут рассказывал, он никогда не напишет ни строки.
Она осторожно спросила:
— Почему не напишет?
— Потому и не напишет, что трус. Самый элементарный трус. У него соседа ни за что выгонят с работы, а он полетит на Камчатку писать о штормах и буранах. Он вообще специалист по стихийным бедствиям. Отчаянный малый — клеймит природу, невзирая на лица.
— Он боится, что его будут преследовать за критику?
Я усмехнулся типовой наивности ее вопроса:
— Да нет, все проще: боится, что не напечатают.