Юрий Додолев - Мои погоны
Но страх все-таки оставался, он обитал где-то внутри, вызывал мрачные предчувствия, заставлял злиться на самого себя. Я не выдержал и признался Божко.
— Не затуманивай мозги, — успокоил меня сержант. — Только дураки ничего не боятся. Я по третьему заходу воюю — и все равно страшновато. Это, как бы тебе половчей сказать, естество себя проявляет.
— А Файзула? — вспомнил я.
— Что Файзула? — Божко помолчал. — Суеверный он. Повесил на шею медяшку и думает — ничего не случится.
Разговор с сержантом приободрил меня. Наблюдая за ребятами, я убеждался — они тоже испытывают страх, только не показывают его. «Страх — одно, трусость — другое», — рассуждал я. И чувствовал: правильно рассуждаю.
Подходила к концу третья неделя пребывания на фронте. В окопы намело листьев — они лежали там толстым слоем. После боя, когда спадало нервное напряжение, хотелось зарыться в эти листья и спать, спать, спать — в блиндаже мне по-прежнему не нравилось. Нежно-желтые кленовые листья лежали и на воде — в искусственных водоемах. Таких водоемов с берегами из дикого камня в парке было много, а сколько — я не считал. Осенняя, уже потерявшая свою свежесть трава была выжжена. Во время обстрела, когда на нее шлепались мины, она начинала гореть. Огонь перебегал с травинки на травинку, сухие стебли вспыхивали маленькими факелами, а те, в которых еще оставались соки, горели медленно, фиолетовым пламенем. Весь парк был покрыт черными пятнами, трава уцелела лишь у водоемов. Многие деревья были расколоты, обезображены. Кора свисала с лип, словно кожа, в расщепленных стволах виднелось розоватое нутро. Изредка в парк залетали какие-то птицы, покрупнее воробьев, с тонкими и длинными, похожими на шило носами. Они рассаживалась на не тронутых огнем деревьях, начинали чистить перышки, переговариваясь на своем птичьем языке; стремительно срывались с места и исчезали, когда раздавался случайный выстрел или начинался обстрел. Кроме этих птиц, я видел один раз мышь-полевку: она стояла на задних лапках недалеко от нашего окопа, принюхивалась, устремив узкую мордочку в сторону особняка. Ее, видимо, тревожил дым: в тот день, гонимый ветром, он стелился по земле. Этот красивый парк, в котором когда-то устраивались гулянья, был сейчас изрыт окопами, из воронок несло протухшей водой. Глядя на выжженные газоны, обезображенные деревья, я, не переставая, думал: «Война может разрушить и исковеркать за короткий срок то, что человек создавал десятилетиями».
Первые две недели было тепло, а потом начались заморозки. Все говорили, что скоро выпадет снег. Однако он не выпадал: стояли на редкость погожие дни — те дни, когда воздух прозрачен и свеж, небо радует голубизной, по утрам все тихо и спокойно, словно нет войны, и отбитая накануне атака воспринимается как дурной сон. В нашем блиндаже густо пахло солдатским жильем: махоркой, отсыревшими портянками, гороховым супом, который каждый день приносили в огромных термосах кашевары. Файзула сидел на парах и, раскачиваясь, что-то пел вполголоса на своем родном языке.
Пел он часто и всегда по-татарски, хотя по-русски говорил чисто, без малейшего намека на акцент. Я спросил, где он так хорошо овладел русским языком. Оказалось, что Файзула учился в русской школе, но окончил лишь четыре класса, потом работал в геологоразведочной партии, где все говорили по-русски.
— Мы нефть искали, — добавил он.
— Нашли?
Файзула кивнул.
— После войны по новой в геологоразведочную партию устроюсь. Мне эта работа нравится…
Примостившись на верхней ступеньке, ведущей в блиндаж, Люда штопала Генкину гимнастерку, ловко орудуя иглой. Игла была большая, похожая на шило, нитка — прочная, толстая. Генка сидел возле Люды, они разговаривали вполголоса. «Как голубки, воркуют», — подумал я, вспомнил Зою и Зину, мысленно перенесся в Москву. На этот раз я думал о Зое и Зине недолго — перед глазами возникла мать. Она сидела в нашей комнате за столом, обхватив голову руками. Ее глаза были грустными. Я вспомнил, что давно не писал ей, и, устыдившись, стал рыться в карманах, ища огрызок химического карандаша. Пристроившись на ступеньке — так, чтобы падал дневной свет, стал писать письмо.
— Кому пишем? — поинтересовалась Люда.
— Матери.
— И мне надо! — спохватился Генка и стал искать бумагу.
Люда откусила нитку, протянула ему гимнастерку.
— Пиши, а я пойду.
— Куда? — проворчал Генка.
— В соседний взвод, к подруге.
Когда Люда ушла, Файзула сказал, оборвав песню на полуслове, что Людка, наверное, с любым пойдет.
— Прекрати! — крикнул Генка, позабыв о письме.
В блиндаже стало тихо. Так тихо, что я услышал, как сопит Волчанский. И чтобы внести разрядку, сказал:
— Что-то запаздывают сегодня фрицы.
Файзула взглянул на мутно видневшееся солнце — оно с трудом пробивало облака:
— Точно.
Приподнялся край плащ-палатки, и в блиндаж ввалился Ярчук — недавно его забрали в разведку:
— Скучаете?
Мы промолчали.
— Сегодня попотеть придется, — сказал Ярчук. — Флигелек брать будем.
— Давно пора! — обрадовался Файзула.
Флигелек — уютный домик, сложенный из белого камня, — находился от нас метрах в восьмистах. Рассмотреть его, как следует, не удавалось — мешали деревья. Но Файзула, лазивший к флигелю, говорил, что сработан он на все сто.
— Стены в нем — метр! — утверждал Файзула, разводя в стороны руки. — На окнах — мешки с песком. Если возьмем этот флигелек, как у тещи за пазухой жить будем.
Флигелек был превращен фашистами в дот. И вклинивался в нашу оборону. Поэтому о флигеле мы говорили часто. Гадали — когда ж? И вот этот час настал. Я немного разволновался и, чтобы не показать это, стал считать про себя.
— Решено опередить немцев, — сообщил Ярчук. — Минут через десять «катюши» заиграют. А потом…
— Ясно! — Божко кивнул.
— Если возьмем сегодня флигель, то война, может, на день раньше кончится, — помечтал Волчанский.
Божко улыбнулся.
— Оно, конечно, не совсем так. Но все же лучше сегодня взять, чем завтра.
Мы согласились с этим.
«Катюши» сыграли складно и быстро. Запылали деревья. Сразу после артналета парк ожил, наполнился сопением, вздохами, шуршанием листвы. Эти звуки доносились до меня несколько секунд, потом их перекрыл треск пулеметов. Они строчили быстро-быстро, захлебываясь, сбиваясь.
— Вперед! — сказал Божко и выбрался из окопа.
Ярчук бежал чуть впереди, подбадривая нас возгласами.
Огонь усилился, с каждым шагом идти становилось труднее. Воздух стал восприниматься, как нечто плотное — то, что приходилось преодолевать огромным напряжением мышц. Я ощущал упругость воздуха лицом, телом, мне казалось, что я преодолеваю сопротивление какой-то невидимой глазом массы, сотканной из резины. Я видел воспаленные лица ребят, их глаза выражали боль, страх, ненависть. Мой взгляд только отмечал это — мозг не вырабатывал никаких мыслей. Лишь один раз, когда меня обогнал Файзула, мозг сработал, и я подумал тогда, что Файзула — отчаянная голова, что медяшка с дыркой посередине, наверное, действительно помогает ему.
Мы брали флигель в клещи. «Как берлогу», — неожиданно решил я. Эта мысль застряла в мозгу, и я больше ни о чем не мог думать до тех пор, пока не очутился, перемахнув через траншею, около флигеля, из окна которого, заваленного мешками с песком, торчал поникший ствол ручного пулемета. Храбро потянул пулемет на себя, но он только пошевелился.
За углом стрекотали автоматы, хлопали винтовочные выстрелы, а я тащил и тащил на себя пулемет. «А вдруг?» — По телу побежали мурашки. В этот момент я не сообразил, что немцы давно бы прикончили меня, если бы могли стрелять. Мысль о засевших в комнате немцах подхлестнула меня. Я пальнул наугад несколько раз, выхватил из кармана «лимонку» и, сорвав кольцо, просунул ее в щель.
Раздался взрыв. Кисловатый смрад поплыл из щелей. Ощущая в ушах звон, я попытался столкнуть мешки. Они оказались тяжелыми.
— Эй! — позвал я.
Волчанский и Файзула поспешили на помощь. Мы столкнули мешки и спрыгнули в комнату. По ней плавал дым. На полу валялись пулеметные ленты и гильзы, в потолке зияло отверстие, сквозь которое просвечивало небо. Мебели в комнате не было. На стене висела картина в тяжелой раме. Она изображала толстощекого мужчину в парике. Под самым окном лежали в неестественных позах убитые. Еще один немец, истекая кровью, смотрел на нас помутившимся взглядом.
Файзула направил на него карабин.
— Не смей! — крикнул я.
— Это ты мне? — удивился Файзула.
— Тебе! — Генка скользнул по фрицу равнодушным взглядом, и я понял: он поддержал меня просто так — лишь бы Файзуле досадить.
— Дурачье! — сказал Файзула. — Нашли кого жалеть.
— Это же раненый! — возмутился я.
— Фашист! — возразил Файзула. — Спроси у него, сколько наших он ухлопал?