Габриэле д'Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Козимо. Стало быть, она пользуется преимуществом? И никто не вправе остановить ее у этого порога?
Лючио (в глубоком волнений). Выгнать ее?
Козимо. Нет, но можно найти менее грубый способ, более простой: потребовать у нее ключ, держать который у себя у нее нет никакого права.
Лючио. Кто же потребует?
Козимо. Кто-нибудь из нас, хотя бы я, почтительно, во имя необходимости.
Лючио. Она откажет, принимая тебя за чужого.
Козимо. Тогда ты сам.
Лючио. Я? Явившись к ней?
Козимо. Нет, письмом.
Молчание.
Лючио (с выражением крайней беспомощности). Не могу. К тому же все будет напрасно.
Козимо. Но есть еще способ: бросить этот дом, переехать из него, очистить его, перенести все в другое место. Этим ты избавишься и от невыносимой муки воспоминаний… Раз твоя жизнь обновляется, то как же ты можешь не признавать, что перемена необходима для того, чтобы подруга, которую ты вернул себе, могла присутствовать при твоей работе? Разве ты потерпишь, чтобы она сидела там, где раньше располагалась другая, чтобы перед ее глазами стояло неотступное видение этого ужасного вечера?
Лючио (с горькой и унылой улыбкой). Действительно, это так, ты прав: переменим место, уйдем куда-нибудь, отыщем какой-нибудь уединенный домик, стряхнем пыль со всех старых вещей, откроем все окна, дадим доступ чистому воздуху, возьмем кусок глины, глыбу мрамора, воздвигнем памятник Свободе.
Останавливается. Его голос становится необыкновенно спокойным.
В одно утро Джоконда постучится в новую дверь, я открою ей, войдет она, и без всякого удивления я скажу: «Добро пожаловать». (Он не в силах сдерживать горечь) Ах, ты мне кажешься ребенком! У тебя все сводится к какому-то там ключу. Позови же слесаря, перемени замок — и спасешь меня.
Козимо (ласково, печально). Не сердись. Сначала я полагал, что тебе только нужно избавиться от назойливого существа. Теперь я убеждаюсь, что давал тебе детский совет.
Лючио (умоляюще). Козимо, друг мой, пойми это!
Козимо. Я понимаю, ты только не хочешь сознаться.
Лючио (возбуждаясь). Да нет же! Ты хочешь, чтобы я тебе закричал, что люблю?
Теряясь, испуганно озирается кругом. Проводит рукой по лбу движением страдания. Понижая голос.
Нужно было дать мне умереть. Рассуди: если я, опьяненный жизнью, если я, существо неистовое от своей силы и своей гордости, если я хотел умереть, нет сомнения, что я осознал непреодолимую в этом необходимость. Не в силах жить ни с ней, ни без нее, я решил покинуть мир. Подумай только: это решил я, существо, смотревшее на мир, как на свой сад, изнемогавшее от крайней жажды всех красот! Стало быть, нет сомнения, что я осознал неизбежную необходимость, железную судьбу! Нужно было дать мне умереть.
Козимо. Ты уже не признаешь святости чуда, это жестоко.
Лючио. Я не жесток. Из ужаса перед жестокостью, к которой влекла меня злая сила, не в силах попирать ногами добродетель, казавшуюся мне сверхчеловеческой, не в состоянии выносить нежность маленького, ничего не подозревающего голоса, обращавшегося ко мне с вопросом, чтобы оградить самого себя от возможного худшего — понимаешь? — вот почему я решился. И жаль, что не все кончилось тогда… потому что, пожалуй придется решаться вторично, потому что теперь я не что иное, как человек, принявший наркотическое средство, который просыпается от глубокого сна и находит у своего изголовья прежнее отчаяние.
Козимо. Прежнее! А в моих ушах еще звучат твои первые слова: «Не знаю ничего, не помню, не хочу больше вспоминать…» Казалось, ты все забыл, стремишься к другому благополучию. У меня еще в ушах оттенок твоего голоса, когда ты, приподнимаясь вдруг, звал мать Беаты, звал нетерпеливо, словно в огне горячности, не допускавшей замедления. Я еще вижу брошенный тобой на нее взгляд, когда она вошла, трепетная, как Надежда. И, действительно, в этот час ты должен был упасть перед ней на колени, она должна была плакать, вы оба должны были почувствовать благость жизни.
Лючио. Да, да, так и было: обожание! Вся моя душа припала к ее ногам, увидела все, что в ней божественного, со всем опьянением смирения, со всем пылом невыразимой благодарности. Это был какой-то страшный порыв. Ты говорил об экстазе света: я пережил его в эти мгновения. Всякое пятно, казалось исчезло, всякая тень рассеялась! Жизнь заискрилась новым блеском. Мне верилось, что я спасен навсегда…
Останавливается.
Козимо. А затем?
Лючио. Затем я увидел, что что-то другое должно исчезнуть во мне: та сила, которая своим приливом беспрерывно толкала мои пальцы к воспроизведению…
Козимо. Что ты хочешь сказать?
Лючио. Хочу сказать, что я, пожалуй, был бы спасен, если бы забыл и свое искусство. В известные дни, там, на своем одре, при взгляде на свои обессилевшие руки, я считал невероятным, что я еще буду в силах создавать, мне казалось, что утрачена всякая способность. Я себя чувствовал совершенно чуждым миру очертаний, в котором я жил… прежде чем умереть. Я думал: «Лючио Сеттала, ваятеля, не стало». Я думал сделаться садовником в маленьком саду.
Он садится, как бы успокоившись, закрывая глаза, с усталым видом и иронической, едва заметной улыбкой.
Подрезать розы, поливать их, снимать с них гусениц, подстригать ножницами, разводить плющ вдоль ограды, в садике над рекой Забвения, и не сожалеть больше о покинутом на другом берегу славном парке, наполненном лаврами, кипарисами, миртами, мраморными изваяниями и мечтами… Ты представляешь меня в таком положении, счастливым, с блестящими ножницами, в наряде садовника?
Козимо. Нет, не могу представить.
Лючио. Один позор, дружище!
Козимо. Кто же тебя удерживает вне большого парка? Ты вернись в него по кипарисовой аллее и найдешь у входа своего гения-хранителя.
Лючио (вставая вдруг, как человек, постепенно теряющий самообладание). Хранителя! Ах, мне кажется, что ты плетешь слово за словом, как петли сети, из боязни почувствовать биение жизни. Прижимал ли ты когда-нибудь палец к обнаженной артерии, к разорванной жиле?
Козимо. Ты все сердишься, Лючио. В тебе есть что-то резкое и судорожное, какая-то разочарованность, мешающая тебе быть справедливым. Ты еще не окреп, ты еще не выздоровел. Внезапный удар пришел нарушить тонкую работу, которую природа совершала в тебе. Твои возродившиеся, было, силы опять ожесточились. Если бы мой совет имел какую-нибудь цену, я хотел бы, чтобы ты на время отправился к устью Арно, как решил раньше. Там, в лесу и в море, ты найдешь сколько-нибудь покоя, чтобы определить, каково должно быть твое положение, найдешь также и доброту, которая внесет свет в твою душу.
Лючио. Доброта! Доброта! Неужели ты уверен, что свет должен прийти ко мне от доброты, а не от глубокого инстинкта, который стремительно уносит мою душу к самым горделивым проявлениям жизни? Я рожден быть ваятелем. Когда из моих рук вышла какая-нибудь осязательная форма с печатью красоты, только тогда долг, предназначенный мне Природой, мной исполнен. У меня свои законы, хотя бы они и не подходили под понятие Добра. Может быть, это не правда? Ты со мной в этом согласен?
Козимо. Продолжай.
Лючио (понижая голос). Игрой иллюзии я связан с существом, которое было суждено не мне. Это — душа неоценимая, перед которой я преклоняюсь, которую обожаю. Но душ я не ваяю. Она не мне суждена. Когда предо мной появилась другая, я думал о всех глыбах мрамора, дремлющих в недрах отдаленных гор, сгорал желанием воплотить в каждую из них какое-нибудь ее движение.
Козимо. Но создав свое несравненное произведение, ты уже исполнил завет Природы. Увидев твою статую, я думал, что она была для тебя освобождением. Ты увековечил, в идеальной и несокрушимой форме, случайный преходящий образ… Разве же ты недоволен?
Лючио (воспламеняясь). Тысяча статуй, а не одна! Она всегда другая, как туча, которая с каждым мгновением является перед тобой в измененном виде, хотя ты не видишь, как она меняется. Всякое движение ее тела нарушает одну гармонию и создает другую, еще более прекрасную. Ты просишь, чтобы она остановилась, была неподвижной, а через всю эту ее неподвижность проходит поток таинственных сил, как мысли пробегают во взоре. Понимаешь? Понимаешь? Жизнь глаза — взгляд, то невыразимое явление, которое выразительнее всякого слова, всякого звука, бесконечно глубокое и в то же время мгновенное, как молния, явление гораздо более стремительное, чем молния, неисчислимое, всемогущее: словом — взгляд. Представь себе теперь, что по всему ее телу разлита жизнь взгляда. Понимаешь? Простое вздрагивание века преобразует человеческий образ и выражает всю бесконечность радости и скорби. Опустятся ресницы любимого существа: тень окружает тебя, как река — остров, поднимутся: летний зной жжет весь мир. Еще одно движение: твоя душа улетучивается, как капля, еще одно: и ты считаешь себя царем Вселенной. Представь себе эту тайну на всем ее теле! Представь себе это молниеносное проявление жизни во всех ее членах, от чела до пяток! Ты можешь изваять взгляд? Древние ваяли статуи слепыми. А у нее, представь себе, все тело — взгляд.