Габриэле д'Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Обзор книги Габриэле д'Аннунцио - Собрание сочинений в 6 томах. Том 2. Невинный. Сон весеннего утра. Сон осеннего вечера. Мертвый город. Джоконда. Новеллы
Габриэле Д'Аннунцио
Собрание сочинений в 6 томах
Том 2
Невинный
Сон весеннего утра
Сон осеннего вечера
Мертвый город
Джоконда
Новеллы
НЕВИННЫЙ
Роман
Перевод О. Химона
Графине Марии Ангвиссола, графине Круильяс ди-Рамакка посвящается эта книга.
Неаполь, 11 марта 1892 г.Прийти к судье и сказать: «Я совершил преступление. Это бедное создание не умерло бы, если бы я не убил его. Я, Туллио Эрмиль, я сам убил его. Я замыслил это преступление в своем доме. Я совершил его сознательно, методично, в полной безопасности. И в течение целого года до сегодняшнего дня я жил со своей тайной в своем доме. Сегодня — годовщина его смерти. Я предаюсь в ваши руки, выслушайте меня».
Могу я пойти к судье, могу так говорить с ним? Не могу и не хочу. Людское правосудие не для меня. Нет на земле такого суда, который мог бы судить меня. Тем не менее, мне надо обвинить себя, мне надо покаяться. Мне надо кому-нибудь раскрыть свою тайну. Кому?
IВот мое первое воспоминание. Это было в апреле. Я, Джулианна и наши две девочки, Мари и Натали, находились в деревне по случаю Пасхи. Мы жили в доме моей матери, в большом старом деревенском доме, прозванном Бадиолой (Badiola — маленький монастырь). Это было на седьмом году нашего брака.
Уже три года прошло с той Пасхи — праздника всепрощения, мира и любви, — проведенной в этой белой уединенной точно монастырь и благоухающей желтофиолями вилле; в то время вторая из моих девочек, только что вышедшая из пеленок, подобно цветку из оболочки, пробовала свои первые шаги, а Джулианна относительно меня была полна снисхождения, хотя в ее улыбке все еще была грусть. Я вернулся к ней после первой серьезной измены, раскаявшийся, покорный. Моя мать своими милыми руками бессознательно прикрепила оливковую ветвь к изголовью нашей кровати и наполнила святой водой маленькую серебряную кропильницу, висевшую на стене. Но теперь, за эти три года, сколько перемен! Между Джулианной и мной — полный, бесповоротный разлад. Моя вина относительно нее увеличивалась все больше и больше. Я оскорблял ее самым жестоким образом, без пощады, без удержу, увлекаемый жаждой наслаждения, изменчивостью моих страстей, любопытством моего извращенного ума.
Я был любовником двух ее близких подруг. Я открыто провел несколько недель с Терезой Раффо во Флоренции; с мнимым графом Раффо у меня была дуэль, благодаря которой и вследствие разных курьезных обстоятельств мой несчастный противник был выставлен в самом смешном виде. И ничто из всего этого не осталось тайной для Джулианны. И она страдала, но горделиво и почти молча.
У нас было лишь несколько кратких разговоров по этому поводу; в них я никогда не лгал, полагая, что моя искренность смягчит вину в глазах этой кроткой и благородной женщины; я знал, что она была умна.
Я также знал, что она признавала мое умственное превосходство и отчасти извиняла беспутство моей жизни теми красивыми теориями, которые я выставлял в ее присутствии в противовес нравственным доктринам, исповедуемым большинством людей лишь для виду. Уверенность, что она не будет меня судить как обыкновенного человека, облегчала моей совести тяжесть моих заблуждений. «Итак, — думал я, — она сознает, что, так как я не похож на других, представление о жизни у меня иное, то я вправе уклониться от тех обязанностей, которые другие хотели бы на меня наложить, я вправе презирать мнения других и жить открыто, сообразно моей избранной натуре». Я был убежден не только в избранности моей натуры, но и в ее исключительности; и я думал, что именно эта-то исключительность моих чувств и ощущений облагородит и выделит все мои поступки. Я гордился своей исключительностью и не мог понять самопожертвования и самоотречения, как не мог стеснять себя в проявлении любого своего желания. Но в основе всех этих тонкостей был лишь ужасный эгоизм, потому что, пренебрегая обязанностями, я пользовался только выгодами своего положения.
И действительно, постепенно переходя от одного злоупотребления к другому, мне удалось получить свою прежнюю свободу, с согласия Джулианны, без лицемерия, без хитрости, без унижающего обмана. Я старался быть искренним во что бы то ни стало, в то время как другие на моем месте стали бы притворяться.
Я пользовался всеми случаями, чтобы утвердить между мной и Джулианной новый договор братства и чистой дружбы.
Она должна была быть моей сестрой, моим самым лучшим другом.
Моя единственная сестра Констанца умерла девяти лет, оставив во мне бесконечное сожаление. Я часто думал с глубокой грустью об этой маленькой душе, которая не смогла раскрыть передо мной всех сокровищ своей нежности, сокровищ, которые казались мне неисчерпаемыми.
Из всех человеческих привязанностей, из всей земной любви любовь сестры всегда казалась мне самой возвышенной, самой утешительной. Я часто думал об этом потерянном великом утешении с грустью, которую непоправимость смерти делала почти мистической.
Где найти на земле другую сестру?
И неожиданно сентиментальная тоска обратилась на Джулианну.
Чересчур гордая, чтобы пойти на дележ, она отказалась от всякой ласки, от всякой уступки. Я тоже с некоторого времени не испытывал и тени чувственного смущения, стоя возле нее; чувствуя ее дыхание, вдыхая ее аромат, глядя на маленькую черную родинку на ее шее, я оставался совершенно холоден. Мне казалось невозможным, что это та женщина, которую я видел бледнеющей и робеющей перед пылом моей страсти.
Итак, я предложил ей мое братское чувство; и она просто приняла его. Если ей было грустно, мне было еще грустней, когда я думал, что мы похоронили нашу любовь навсегда, без всякой надежды на ее воскресение, когда я думал, что, вероятно, наши уста никогда-никогда не встретятся.
И в ослеплении своим эгоизмом мне казалось, что она должна быть мне благодарна в душе за эту тоску, которая, я уже чувствовал, была неизлечима, и мне казалось, что она должна была удовлетворяться и утешаться этой тоской, как отблеском нашей прошлой любви.
Одно время мы оба мечтали не только о любви, но и о страсти, длящейся до самой смерти, usque ad mortem. Мы оба верили в нашу мечту и не раз повторяли в опьянении великие обманчивые слова: всегда! никогда! Мы даже верили в то сродство нашей плоти, в то редкое, таинственное сродство, которое соединяет два человеческих существа страшными узами неутоленной жажды; мы верили, потому что острота наших ощущений не ослабела и после того, как мрачный Гений рода, создав новое существо при помощи наших личностей, достиг своей единственной цели.
Иллюзия рассеялась; пламя погасло. Моя душа — клянусь! — искренно оплакивала эту гибель. Но как противодействовать необходимому явлению? Как избежать неизбежного?
Счастьем было, что после смерти любви, причиненной неизбежностью явлений и, следовательно, не по нашей вине, мы могли еще жить в одном доме, сдерживаемые новым чувством, может быть, не таким глубоким, как прежде, но, наверное, более возвышенным и более страшным.
Большим счастьем было, что новая иллюзия заменила прежнюю и установила между нашими душами обмен чистых привязанностей, нежных волнений и изысканной грусти. Но, в действительности, к чему должна была привести эта платоническая риторика? К тому, чтобы жертва с улыбкой шла на заклание. В действительности наша новая жизнь, не супружеская, а братская, покоилась всецело на одном предположении: на абсолютном самопожертвовании сестры. Я приобретал свободу, я мог искать новых острых ощущений, в которых нуждались мои нервы, я мог испытывать страсть к другой женщине, жить вне дома, а дома я находил ожидающую меня сестру, я видел следы ее забот в моей комнате — розы в вазах у меня на столе, всюду порядок, чистоту, изящество как в жилище Граций. Разве это не было завидным положением? И разве та женщина, которая соглашалась принести мне в жертву свою молодость лишь ради того, чтобы я с благодарностью и чуть ли не с благоговением целовал ее гордое нежное чело, — разве она не была мне бесконечно дорога?
Порой моя благодарность становилась такой горячей, что изливалась в бесконечной нежности и признательном внимании. Я умел быть идеальным братом.
Когда я уезжал, я писал Джулианне длинные грустные нежные письма, которые часто отправлялись вместе с письмами, адресованными моей любовнице. И моя возлюбленная не могла бы ревновать к ним, как не стала бы ревновать к благоговению перед памятью Констанцы. Но, хотя я и был погружен в свою личную жизнь, я не мог избегнуть вопросов, время от времени подымавшихся во мне. Чтобы Джулианна могла приносить подобную жертву, она должна любить меня безграничной любовью, но, любя меня так, она могла быть лишь моей сестрой; значит, она таила в себе безнадежную скорбь. Не был ли тогда преступником тот, кто из-за других влечений — суетных, неверных, — приносил в жертву это страдальчески улыбающееся существо, такое кроткое, такое терпеливое? Я вспоминаю (и я удивляюсь теперь моей тогдашней извращенности) — я вспоминаю, что среди доводов, которыми я старался себя успокоить, самый сильный был следующий: «Так как нравственное величие зависит от размера преодоленных страданий, — значит, для него, чтобы она могла быть героиней, она должна выстрадать все причиненные мною страдания».