Дюла Ийеш - Избранное
К своему удивлению и великой радости, я открыл это как-то в конце учебного года среди сведений, содержащихся в моем школьном табеле. И преисполнился большей гордостью, чем за костяные четки, полученные в награду за успехи в учебе. Шарсентлёринц я увидел впервые в жизни, когда пришел туда пешком, на собственных ногах, а на самом же деле родился в Фёльшёрацэгреше. В разное время наша пуста тянулась то к одной из ближних деревень, то к другой и до сей поры не решила еще, которую предпочесть. Таким образом, своих новорожденных она дарит то одной деревне, то другой. Так случилось, что местом рождения моей матери, появившейся на свет в том же доме, что и я, считается Палфа. Последний пункт, куда доставлялась почта, — Шимонторня, ближайшая железнодорожная станция — Вайта. Признаться, я рад этой пестроте и был бы счастлив, если когда-нибудь эти деревни вместо длящейся вот уже несколько столетий непостижимой поножовщины, первопричину которой, вероятно, следует искать еще в Азии, затеяли бы из-за меня благородный спор, как некогда семь греческих городов из-за Гомера. Кроме вышеназванных, заявку на участие в таком состязании могли бы сделать еще Кайдач, Бикач, Узд-Борьяд, Цеце, Озора, Кишсёкёй и Надьсёкей… Ну а Силашбалхаш тем более.
Фёльшёрацэгреш еще и древние римляне… Впрочем, не буду рассказывать его историю. О прошлом пусты батракам известны лишь перетолки. Были здесь турки, память о которых сохранилась так, будто они исчезли отсюда только в начале прошлого столетия. За ними следовали, предавая все огню и мечу, сербы. Живы кое-какие воспоминания и о куруцах[55]. От Габсбургов не осталось ни малейшего следа. Затем вместо заправских господ, словно растворившихся в воздухе, хозяйничали здесь будто и бетяры[56], вроде доброго капитана Банди Патко. Потом пришли графы, потом евреи-арендаторы. Вот и вся история здешних мест. В одном из отдаленных концов пусты, так называемом «вонючем углу», на берегу Шио, в развалинах храма эпохи Арпадов было устроено стойло для полуденного отдыха скота. Здесь же находили старинные кубки и золотые монеты времен татарского нашествия. Вполне возможно, что некогда Рацэгреш, как и все пусты Задунайского края, был цветущим селеньем. Ныне это милая, теплая ладошка, окруженная холмами, защищенными от ветров и бурь, где растет даже инжир и откуда слышатся визг поросят и ребятишек, мычание волов и окрики приказчиков. Это все, чем она дает о себе знать внешнему миру. Увидеть же ее не сможет даже путник, который следует из Шимонторни в Шарсентлёринц, барахтаясь в море песка по уездной дороге между высокими гледичиями, совсем рядом, вернее, над самой пустой. Снаружи она почти герметически, словно кастрюля крышкой, прикрыта густой листвой. От шоссейной дороги к пусте спускается крутая узкая дорога.
Взбегая время от времени по этой узкой крутой дороге, познавал я землю: свою родину, Европу. Проходящее вверху шоссе представляло для меня уже чуждый мир, опасный и запретный. Раза два в неделю проезжали по этой дороге цыгане, крестьяне на ярмарку или свадебный поезд. Далеко по ту сторону дороги синеет графский лес, перед ним раскинулось коровье пастбище. Как там, на лугу, суслики высовывали из нор свои чуткие мордочки, а те, что посмелее, приподнимались на задних лапках, чтобы видеть подальше, так и я осторожно выбирался из своего надежного и уютного укрытия. С любопытством обнюхивал, осматривал окрестности, стремясь все дальше, — таким живет в моей памяти то время.
Графское имение да пять-шесть деревень. Ныне, вспоминая о них, я вижу, что уже тогда судьба окружила мою колыбель всем тем, что мне предстояло выучить на всю жизнь по истории Венгрии. Я ласкал взглядом поблескивающие из-за холмов и лесов колокольни, словно любимые игрушки, перебирал в своем воображении притаившиеся под ними пусты и деревни, по одной открывая их для себя. Каждая представлялась мне новым, особым миром, книгой сказок с удивительными персонажами, обычаями и легендами; они, как хорошие учебники, развлекая, учили меня этнографии, отечественной истории, венгерскому синтаксису, обществоведению и еще многому такому, о чем в школе пусты и не упоминалось. Сейчас, мысленно возвращаясь к этой школе под открытым небом, вижу, что, по существу, и ныне сдаю письменные экзамены по тем знаниям, которые вобрал в себя там.
Во время поисков пропавшего телка, распространявшихся иной раз на две-три деревни, во время именин, свадьбы пли похорон дальних родственников, в поездках с отцом, которого посылали иногда и на шестую пусту, а позднее движимый уже просто тягой к бродяжничеству, я по частям познавал свой край как плоть свою, как собственную ладонь. Познал ли я его? Что узнал тогда? Живописные склоны холмов, необозримые сплошные пшеничные нивы; высокие, как лес, кукурузные поля, из которых не выбраться часами; ракитники и тальники курящихся туманом рек да несколько разбросанных деревень, которые я поначалу из осторожности обходил, подобно полевым птицам и животным, с кем я чувствовал себя в большем родстве, чем с людьми. Но холмы, леса и поросшие пышной зеленью речные долины так и остались в природе, не укоренились у меня в сердце, а если даже и жили во мне, то еще безмолвствовали. По-настоящему я узнал их лишь после того, как послушал, а потом прочитал о них разные истории. Подобно фотопластинкам, опущенным в проявитель, прояснялись, оттенялись и прорабатывались в моей душе эти пейзажи под волнующим воздействием поразительного подвига какого-нибудь овчара, легенды о бетярах или исторического факта. А началось это так.
Однажды весенним утром, пристроившись на пороге, я жадно читал толстую книгу, которую бабушка выпросила у одного бродячего торговца, чтобы чтением ее вслух несколько скрасить такое скучное занятие, как ощипывание перьев. Внезапно меня словно захлестнуло горячей волной, я почувствовал несказанное блаженство, почти физическое наслаждение. Кровь прилила мне к лицу, я невольно встал. Я прочитал, что Петефи, Шандор Петефи, в течение нескольких лет жил в Шарсентлёринце и ходил здесь в гимназию. Ошибки быть не могло: я прочитал это во второй, в третий, в десятый раз. Не в Шарсенте, не в каком-то другом Сентлёринце, а именно здесь, в этом селе он ходил вон под теми пирамидальными тополями… «С 28 сентября 1831 года он учился в гимназии села Шарсентлёринц комитата Толна; летом 1833 года он окончил здесь первую ступень…» И Шарсентлёринц вмиг преобразился в моих глазах, засиял, словно позолоченный. Если бы в него ударила молния или в каком-нибудь его колодце объявилась дева Мария — а это тогда в тех краях случалось довольно часто, — все равно не было такого божественного чуда, которое сделало бы для меня это село более чудесным, более достойным немедленного осмотра. Я вскочил и тут же отправился в путь как был, с непокрытой головой, босиком. Через два часа, запыленный и запыхавшийся, я стоял в конце прекрасной широкой главной улицы села, которая могла бы сойти и за площадь. Старая коллегия — простой одноэтажный крестьянский дом под тростниковой крышей, ничем не отличающийся от прочих домов, разве только тем, что со стороны улицы он был несколько длиннее, — стояла на краю села, словно восторженно выбежала мне навстречу. С любопытством заглянул я и крохотное окошко, как зачарованный пошел в комнатку, глиняный пол которой приятно холодил босые ноги. Я ни в чем не разочаровался. Дух Петефи озарял здесь чудесным светом все, даже сапожный столик: в доме этом жил сапожник. Я с трудом сдерживал слезы — он брался за эту дверную ручку, стоял под этим навесом, выходил через эту калитку, ступал вот по этой дороге, по которой хожу теперь я. Возможно, поднимался и в Рацэгреш — почему бы и нет, товарищи наверняка зазывали его туда. Я огляделся — все вокруг зеленело; позднее, когда бы я ни думал об истинном патриотизме, во мне всякий раз пробуждались ощущения того далекого утра. Вприпрыжку, весело насвистывая, отправился я обратно в пусту и под конец совсем запыхался от бега — так не терпелось мне вновь взяться за книгу. На следующей странице я прочел, что он и позднее бывал в наших местах — в Цеце, в Озоре, а в Борьяде написал целый цикл стихов. Я чуть не расплакался с досады. Прояви я побольше терпения, я мог бы пройти и в Борьяд, ведь эта деревня сразу же за Лёринцем.
Все вокруг стало прекрасным, одухотворенным, словно покрылось патиной времени. В воздухе, подобно ласточкам, сверкающим крыльями, витали стихи. На плетущихся в упряжке понурых волов, на трухлявые жерди повозок, на испачканные в навозе колеса, гремящий костями тощий туберкулезный скот и батраков снизошло небесное сияние, все парило в лучезарных облаках поэзии благодаря воспевшему этот край Петефи. Здесь, в Борьяде, он написал «Мажару с четверкой волов», навсегда определив мое настроение в лунные ночи и их восприятие. Всякий раз, как в небе появляется луна, я чувствую себя в середине XIX века и, будь то даже зимой, словно вдыхаю аромат сена.