Дюла Ийеш - Избранное
Отождествлял ли я себя с жителями пуст хотя бы в силу безотчетного движения души? От этого я был еще далек. Тот, кто отправляется из батрацких лачуг в жизненный путь, чтобы стать человеком, неизбежно сбрасывает с себя и забывает пустайское прошлое, как лягушка — образ головастика. Таков путь развития, и иного пути нет. Тот, кто покидает атмосферу пуст, должен сменить сердце и легкие, иначе в новой среде он погибнет. А если вздумает возвратиться, ему придется обойти чуть ли не весь свет.
Я и сам прошел все стадии этой мучительной метаморфозы и только на шестом или седьмом кругу стал человеком настолько, что отважился не отрекаться от пусты, попытался снова дышать ее воздухом, забросил дворянский перстень с печаткой, который надел мне на палец на одном из этапов этой метаморфозы представитель высшего уровня нашей семьи в несколько торжественной обстановке с довольно смутными комментариями.
В природе все скачкообразно, и, естественно, моя реассимиляция также не обошлась без крайностей. Мне понадобилось стать пламенным оратором на митингах негритянских докеров в Бордо, на берегу Атлантического океана, прежде чем я задался вопросом: ради чего я отправился в путь? Во время вынужденных возвращений домой не только окрестности хлевов и батрацких лачуг, но и самый заход солнца в пусте представлялся мне более тусклым и безотрадным, чем где-либо, прежде чем я смог привезти домой и душу. Прежде чем, свободный от идеализации крестьянства и безмерного восхищения родиной знаменитых репатриантов, я смог оглядеться вокруг. Объективно все рассмотреть. Подобно тому как старый батрак, которого спросишь о чем-нибудь как чужого, незнакомого человека, и он внимательно слушает тебя, доверчиво моргая, и вдруг в один миг обращается перед тобой дядей Пали или дядей Михаем, отлично знакомым и близким тебе с детства, холмы и долы узнавали меня быстрее, чем я их. Кажется подозрительным, когда человек, еще не показав плодов, слишком много говорит о своих «корнях». Возвращающиеся весной в родные края аисты, пролетев над материками прямо, как стрела, часами кружат над своими старыми гнездами, пока наконец не спустятся в них. Чего они опасаются? Тщательно обследуют каждую хворостинку в своем гнезде. Так приближался и я, так обследовал колыбель своего детства — само собой, должно выясниться зачем.
2
В глазах новейших исследователей нашей литературы свидетельство о рождении, выданное в Задунайском крае, является отличным рекомендательным письмом. Тому, кто оттуда родом, вследствие какого-то странного, до сих пор не объясненного заблуждения заранее, так сказать, за глаза, приписываются образованность и просвещенная душевная уравновешенность, разумная умеренность, благодушие и прозорливость латино-католического духа — словом, все то, чем блещет Запад, сиянием которого залита эта часть нашей страны по той простой причине, что солнце в Венгрии заходит за горизонт позже всего здесь.
До поры до времени я глазом не моргнув присваивал незаслуженные дары. Согласно кивая головой, принимал похвалы в адрес задунайских городов — хранителей и форпостов западной цивилизации. И вдруг однажды был потрясен сознанием собственной вины, почувствовал себя укрывателем краденого, когда меня похлопывали по плечу: ведь я не знал ни одного задунайского города. До десятилетнего возраста я был в городе лишь один-единственный раз, в Сексарде, в больнице, куда привез в глазу железную крупинку, которую дома, в пусте, тщетно пыталась извлечь с помощью вязального крючка, лопуха и всевозможных мазей тетя Варга, местный врачеватель и культуртрегер в пусте.
Предоставим другим воспевать цитадели латино-католического духа и рассудочной философии — города, в которых благодушные горожане играют на виолончелях, а также господские усадьбы, хозяева которых, сидя на веранде, записывают на задней обложке Горация ежегодные отработки на барщине, — в местах, о которых я повествую, и за два дня пешего пути не встретишь ни одного города. Это обширный, ветреный, пустынный край, совсем как Лебедия[53].
Провинциал, начавший рассказывать о родине, рано или поздно доберется до родных мест, до «родины в узком смысле слова» — до своей деревни, своего двора, а оттуда через кухню до комнаты с двумя окнами, в которой от матери усвоил родную речь. По существу, он подсознательно возвращается к истокам слова, вновь ощущая то первобытное время, когда слова «родина» и «дом» обозначали одно и то же. Моя родина — это окрестность родного дома, которая по мере моего роста все расширялась, как раздвигался видимый мною горизонт, захватывая все большее пространство, подобно кругам от брошенного в воду камня; можно покорить целые миры, достигнуть звезд, в то время как старый дом давным-давно канул в вечность.
Думая о родных местах, я тоже вспоминаю маленький домик в провинции. Только он один и запомнился мне — две комнатки и между ними кухня с земляным полом. А двор этого дома — насколько хватает глаз. Когда я впервые в жизни неуверенными шагами перебрался через сбитый порог, передо мной распростерся бесконечный мир. Дом стоял на пригорке, а внизу, в долине, обычный для пусты, всюду такой одинаковый пейзаж: справа — дома ключника, приказчика, старшого каменщика, каретника вместо с кузницей и мастерской; слева — в три-четыре ряда длинные строения для батраков, среди вековых деревьев — замок и дом управляющего, напротив — большой сарай для повозок в стиле ампир, затем на небольшом возвышении — амбар и воловня. А вокруг бесконечные поля с выбеленными пятнами далеких деревень.
Коренные жители пуст мечтательно поглядывали на эти деревни: в которой-то и когда удастся кому-то из них бросить якорь после долгих скитаний, что длятся вот уже целое тысячелетие. Пусту каждый считал лишь временным местом жительства. Если кому удавалось урвать хоть крошечный клочок земли на краю какой-нибудь деревни, тот уже выдавал себя за ее жителя.
Быть жителем пусты считалось несколько зазорным: это означало безземельность, бездомность, безродность, как оно, собственно, и было на самом деле.
У кого уж нигде не было почвы под ногами, тот прибивался к какой-нибудь деревне по месту жительства или месту могилы отца или деда. Для привязанности к какому-либо одному определенному месту у пустайцев не было, да и не могло быть никакой почвы. Хозяева поместий, владевшие обычно несколькими пустами, в конце года, а то и среди года могли перемещать работников по своему усмотрению с места на место. Кто служил, например, семье Эстерхази, мог, пока был в милости у господ, считать своим домом пусту в комитате Толна либо в комитатах Шопрон или Шомодь — всюду, где были имения Эстерхази. У жителя пусты, если хотели узнать, откуда он, спрашивали, не где он живет и тем более не где он родился, а у кого он служит. Наша семья служила главным образом у Аппони, потом у Зичи, Вурмов, Штрассеров, Кёнигов и их родственников, поскольку землевладельцы-родственники охотно менялись работниками: толкового коровника обменивали на статного кучера для выездов или ловкого коновала, а иной раз работников даже дарили, что в глазах последних считалось как поощрение. Так вот и мы кочевали с места на место, иногда со всем своим скарбом, разборными закутами, курами и коровой; иной раз отправлялись в путь, чтобы только навестить родичей, тетку или свояченицу, которые после пяти-шести лет совместной жизни вдруг оторвались от нас. Иногда приходилось ехать целую ночь да еще полдня. Но всегда мы ехали на какую-нибудь пусту и всюду чувствовали себя как дома. Дом, в котором я родился, не принадлежал моему отцу, но в родном краю я получил бесподобное наследство: половину комитата я могу считать своим.
Там, где к струящейся из Балатона речке Шио присоединяется с севера другая — Шарвиз, но они не сливаются, а на протяжении целого комитата текут рядом в двух-трех километрах друг от друга, почти рука об руку, кокетливо переглядываясь, словно увлеченные мечтой влюбленные, — там я у себя дома, это мой мир. У двух рек одна долина, огромная, плодородная, широкая, можно сказать, двуспальное семейное ложе. По обеим сторонам красуются неглубокие долы и пологие холмы — панорама, словно написанная кистью на стене тоже мирного и гостеприимного жилища. Выше Шаррет, ниже Шаркёз — названия почти всех деревень здесь начинаются с «Шар»[54] — это и есть мой край. А позади, буквально на расстоянии вытянутой руки, родной Степной край, где, «приняв облик юности, мечтательно бродит» — бродила в течение всей жизни душа Вёрёшмарти «со скромной повязкой на светлых волосах». Если наши конопляники расположены на земле Шаррета, то наши хлевы на пригорке за домом находятся уже в Велдшеге.
Быть может, нескромно захватывать под свой родной край столько земли: ведь Шарбогард, например, находится на севере, в комитате Фейер, а Шарпилиш — уже в комитате Толна, на юге. Но я с радостью беру это на себя. Я со своим родным краем в таком же положении, как бедный король со своей страной. Собственной земли у него ни пяди, зато важничает и печется он о своей стране так, будто она вся его. Судьба уже самим местом моего рождения предопределила, что мне придется делить себя и свою любовь. По официальным документам я родился в Шарсентлёринце.