Дюла Ийеш - Избранное
Сказанное, разумеется, не опровергает того, что народ этот очень даже умен. Умен и обладает отличным нюхом, его историческое чутье прямо-таки потрясающее. Как всякий умный слуга, он в глубине души тоже, несомненно, жесток, мстителен и в мщении своем не знает границ, о чем свидетельствует, к примеру, восстание Дожи[52]. А его способность учиться доказывается тем, что он не забыл преподанного ему тогда чудовищного урока и с той поры всегда хорошенько подумает, прежде чем вмешиваться в господские дела, каковыми он называет политику. Явственно сказывается тысячелетняя привычка: в пустах не услышишь ни звука протеста, и, кроме разумности, этому есть и другая причина. Исследователи установили, что питаются и одеваются в пустах, по понятиям городского человека, совершенно немыслимо. И это действительно так, однако же, как стучат от холода зубы жителей пуст и урчат от голода их желудки, не услышишь нигде: ни прямо, ни через посредников, ибо нет у них ни своего депутата, ни своей партии, ни газеты, ни даже знакомого, который мог бы замолвить за них словечко. А между тем совершенно очевидно, что судьбы страны зависят от них, ибо на их плечах держится в колоссальных поместьях земля. Но разве не в том первейшая задача Атланта, чтобы стоять недвижно? И разве депутат, случайно заговоривший в палате представителей о положении даже не их самих, а только приказчиков, на очередных парламентских выборах уже не будет переизбран?
Люди пуст, являясь самыми рьяными почитателями авторитетов, составляют наиважнейший элемент государственности. Конечно, уважительное отношение к авторитетам — тоже результат воспитания, но такого древнего, такого основательного, что ныне оно уже вошло в кровь, пропитало нервную систему и стало почти инстинктом. Нравы то, кто называет это одной из древнейших основных черт характера людей пусты. У нас в семейном кругу я не раз с удивлением слышал, как даже в самых задушевных, самых доверительных разговорах графа называли не иначе, как его сиятельство. У меня и поныне хранится письмо моего двоюродного брата, который дослужился до приказчика, но в один прекрасный день без всяких объяснений был отстранен графом от должности. В письме как раз сообщается об этом возмутительном событии, грубо, с нескрываемым справедливым гневом по адресу графа, но и с суеверным уважением к графскому титулу. «Сейчас выяснилось, — говорится в письме, — что его сиятельство подлый кобель, пес поганый». Помню порицающие взгляды, когда, опять же в тесном семейном кругу, говоря о молодых гостях замка, ухажерах барышень-графинь, я называл их просто «этот Венкхейм», «этот Вимпфен». Лица присутствующих сразу становились беспокойными, напряженными. Вскоре я понял, что «его сиятельство господин Лаци», или уж в самом крайнем случае «его сиятельство Лаци», — предел фамильярности. Оказание почестей не есть дело выбора. Тут не играет роли ни блистательное историческое имя, ни общественное положение. Неправда, что новичков или выскочек встречают с издевкой. В начале этого столетия немало еврейских семей приобрело имения в наших краях. Уже на следующий день после приезда их окружала такая же подобострастная почтительность, как и их предшественников. Словно, въезжая в главные ворота, построенные в стиле псевдобарокко, они чудесным образом превращались в совершенно других людей, как, впрочем, и было на самом деле.
Возможно, простоты ради батраки и давали им в своей среде какие-нибудь клички для домашнего употребления, однако существенно то, что с новыми господами они говорили так же подобострастно, как и с прежними.
Почтение оказывается на всех уровнях. Один мой дальний родственник, почти мой ровесник, вследствие целого ряда чудес и случайностей также окончил среднюю школу. После многих метаний и раздумий (его тоже прочили в священники) он стал судьей, причем весьма скоро, благодаря усердию и действительно блестящим способностям, судьей высокопоставленным. В пору моего отрочества мне довелось видеть, как он гостил у своих родителей. За семейным столом его родной отец и родные братья, бывшие в пусте старшими работниками, а потому люди вообще-то не робкого десятка, едва осмеливались раскрыть рот. Мать, изумленная и растроганная, взирала на него, словно на какое-то неземное существо, как на сошедшего с неба посланца всевышнего. Но больше всего удивило меня поведение самого сына. Он принимал это поклонение и считал его вполне естественным. В силу древнего инстинкта он уже проникся глубочайшим почтением к собственной персоне и держался соответственно. Ел он, как привык есть на банкетах в комитатской управе, и разговаривал к такой же манере. Лишь позднее я со стыдом понял, что и сам перенял этот подобострастный тон и увлеченно разыгрывал презренную комедию, которую зрители смотрели, ничего не понимая, но с тем большим, почти религиозным, восторгом.
Иерархическое почитание более мелких авторитетов и воздействие на личность сознания собственной важности я имел возможность наблюдать и более непосредственным образом. Наша семья может служить примером выбивающихся из низов пустайских семей. Те из нас, кому удалось подняться, поднимались буквально на моих глазах; если кто был уже ступенькой выше, все равно был отмечен печатью прежней среды. В трех поколениях нашей семьи есть представители как самых низших, так и предельно достижимых вершин социального уровня в пусте. Большинство, разумеется, и поныне составляет простой рабочий люд — бедняки, батраки, работники крупных поместий, но есть и хозяин корчмы, и водитель автомобиля, и учитель, и даже один медик. Это своего рода живая лестница, по которой я могу прогуливаться вверх и вниз, если вздумаю заняться изучением расслоения нашего общества. Наивысшего положения достиг один из моих дядьев, второй чиновник в комитатском правлении. Он был ум и гордость всего нашего рода, о нем говорили у нас всегда; он был нашим могущественным покровителем, к которому мы льнули со всеми нашими бедами и невзгодами. Помимо исключительных способностей, своим успехом он был обязан еще и тому, что был «сын народа». На выборах избиратели охотно отдавали свои голоса за некогда босоногого парнишку, а потом завороженно взирали на него; они знали, что господа любят его, что и среди господ он не ударил в грязь лицом.
Еще будучи школяром, я оказался однажды проездом в Д. и решил навестить его на службе. По широкому коридору городской управы я шел к его кабинету. Напротив двери в его кабинет на вытоптанных красных кирпичах пола я увидел с десяток выходных шляп, шапок, бараньих папах, аккуратно уложенных рядком у самой стоны. Я остановился, удивленный, и чуть было не расхохотался. В этот момент со стороны входа приблизился человек, судя по внешности, житель пусты, сиял шапку и, даже не поискав глазами вешалки, хотя в деревенских домах таковые всюду имеются, самым естественным движением поместил ее рядом с другими.
«Не хватало еще для них специальной вешалки! — ответил позднее на мой вопрос один из мелких служащих управы. — И без того так избалованы, что нет с ними сладу». От этого же служащего я узнал, что крестьяне должны оставлять свои головные уборы в коридоре, ибо не раз случалось, что посетители, откашливаясь, от волнения сплевывали прямо в шапки, отчего одного сановника, человека весьма утонченного, стошнило.
В кабинете у дяди тесным рядком, совсем как шапки в коридоре, стояли немолодые уже батраки — депутация из ближней пусты. «Избалованные», переминаясь с ноги на ногу и запинаясь на каждом слове, излагали свою просьбу. Я поймал себя на том, что их страх и смущение каким-то образом передались и мне.
Дядя даже не смотрел на них, он уткнулся в папку с бумагами и что-то чертил пером. Поступал он так либо по доброте душевной, либо зная по опыту, что, взгляни он невольно на кого-нибудь из говоривших, тот и в самом деле не смог бы говорить членораздельно и только бы кряхтел. Речь шла о расходах на какие-то похороны. Батраки хотели получить возмещение этих расходов, так как покойника, или покойников, по сути дела, должны были хоронить местные власти за свой счет.
В весьма кратких и энергичных выражениях им сообщили, что никакого возмещения они не получат, и они тут же заспешили к выходу, скромно и вежливо прощаясь. Уже в дверях я узнал в одном из посетителей нашего близкого родича, двоюродного брата отца, он раскланивался перед дядей еще ниже и подобострастнее других. Я так смутился, почувствовал себя так тягостно, что мне и самому захотелось поскорее на улицу. Получив обычную при таких посещениях крону и поцеловав дяде руку, я без оглядки выскочил вон. Не помня себя от смущения, я потерял эту крону, не дойдя до ближайшего переулка. Впрочем, возможно, я выбросил ее невольно; позднее я только гордился бы этим, но тогда долго выворачивал карманы и, не найдя денег, расплакался от жадности.