Сатанинская трилогия - Рамю Шарль Фердинанд
И была полная тишина, разве что слышались крики воронов и хищных птиц — только они остались, прочие были съедены — да иногда странный хохот, песни и плясовые, особенно ночью.
В харчевне веселились вовсю, их там было уже около дюжины или больше. Еды и питья хватало вдоволь, были у них золото и женщины. Если бочка пустела, Человеку достаточно было лишь ее коснуться: бочка снова оказывалась полной. Из дымохода достали прекрасный окорок, там остался лишь пустой крюк: Человек подходит, протягивает руку, и окорок становится еще больше. А золото — предположим, вы его попросили, хотя оно вам вовсе не нужно, у вас и так все есть ни за что, ни про что, но вы все же просите, тогда Человек говорит: «Загляни в кошелек!», и кошелек полон монет. Хороша жизнь с нами. Человек, которого вначале звали Браншю, а теперь Хозяином, — и в самом деле хозяин. Он из ничего сделает что угодно, как Бог. Он дает все, что нам нужно, даже больше. Что до женщин, которые дарят нам радость, то у нас — самые красивые во всей деревне.
*
В деревне бьются со смертью. Мужчина, женщина и дети лежат в одной кровати. Зачем вставать? Это значило бы понапрасну тратить то малое количество сил, что осталось. Нужно беречь их как можно дольше. Мы не знаем, чем скоро будем питаться. Как жалко, ведь урожай в прошлом году был на редкость хороший, все так радовались, думая о таком количестве новой муки: сено гниет, мука киснет в ларе. Все или почти все животные пали.
— Катрин, — это Тронше, самый богатый владелец коммуны, — Катрин, сколько у нас на счету в банке?
— Пятьдесят тысяч франков.
— И поди скажи, что, коли будет так продолжаться, помрем с голода!
Он смотрел на жену, лежавшую рядом под одеялом. Она еле двигалась, вся серая, на губах — улыбка сумасшедшей. Пятьдесят тысяч франков, а на что те годятся? Все равно, что бахвалиться кучей щебня!
Старого Жан-Пьера, сидевшего на кухне перед маленьким огоньком, горевшим на кучке мусора, звала жена.
— Что такое?
— Думаешь, долго еще это будет продолжаться?
— Никто не знает…
Ненадолго оба умолкли, затем:
— Жан-Пьер, почему ты больше ничего не говоришь? Мне ведь страшно, я мучаюсь.
— Зачем? Нужно верить! — Ему нравилось говорить это слово.
И жена начинала рыдать, не так высоко ставила она свою веру; а Тот, в которого она верила, существовала ли она для Него?
Слезы были повсюду. Вот жена Кленша, которую он бросил с пятью детьми. Никогда еще он ее так не бил. Но увидев, что он открывает дверь, говоря ей: «К счастью, там, куда я иду, обращаться со мной будут лучше!» — она обо всем позабыла. Обо всем, лишь бы он не уходил! Он смеялся: «Ах, ну да, ты ревнуешь! Тем лучше, будет тебе уроком. Подыхайте тут с голода! Там, куда я иду, мяса сколько угодно…» Она, ползая на коленях: «О, умоляю тебя, пожалуйста, только не туда… куда угодно, только не туда, пожалуйста, Кленш!» Все было напрасно. Она осталась одна с пятью детьми. Самый маленький, которому было всего два года, как раз проснулся. Она села на кровати (с которой больше не сходила, положив рядом детей, чтобы попытаться согреть их, у нее уже не было дров): «Мой маленький что с тобой?» — и она прижала его к груди, а малыш: «Ам-ам!» Она поднялась и на ощупь, — керосин давно кончился, — пошла открыть кухонный шкаф. Там оставалось полмешка испорченной муки, которую она разводила в воде, делая кашицу, но малыш больше ее не ел. Она положила немного в чашку и вернулась. Малыш отказался пробовать, он плакал. Остальные дети, проснувшись в кровати, тоже просили хлеба, она спросила себя: «Что мне делать? Пойти и продать себя, как муж?» И сразу же ответила: «Нет, пусть лучше они умрут! Я скажу им, чтобы они ко мне прижались, буду держать их руки, буду дышать им в лицо. Господи, если бы только они могли тихо уйти прежде меня, я бы лежала, дожидаясь смерти, меж ними, мертвыми…» Так она говорила себе, а через несколько домов от нее жил Батист, охотник, у которого гноился большой палец, болезнь дошла до плеча, он гнил заживо. На животе появились зеленые пятна, но он смеялся: «Видит Бог, я был уверен, от чего помру, ан нет, от другого! Тем хуже гангрене, ежели голод вершит дело быстрее! Ей стоило поторопиться!» Так было в его доме. Подобных домов насчитывалось с сотню. Люди ползали на карачках, многие уже не могли стоять, рты были раззявлены, как у животных, слюна стекала по подбородку, были такие, что грызли доски, перемалывали дерево в опилки, чтобы хоть как-то прокормиться. Истребили кошек, собак, даже мышей, вскоре не осталось вообще никаких животных. Напасти сыпались одна за другой, болезни умножали насилие. Пагубные язвы у взрослых, перекрученные тела у детей: не было дома, в котором не лежал бы покойник, люди более не осмеливались выходить их закапывать. Наш любимый отец лежит в кухонном углу на голой земле, все, что мы могли для него сделать — положить подушку под голову, и если мы идем мимо, то отворачиваемся. Маленькому Жюльену не было и двух лет, гроб сделали из сундука. Отец взял банку краски и принялся красить гроб в синий. Может, так он пытался себя обмануть, но было ясно, что, если все продолжится, вскоре он последует за сыном, и для него, скорее всего, никто не сколотит досок. Не на что больше надеяться, разве что сдохнуть в углу, как крыса.
Из харчевни по-прежнему доносилась музыка и слышались взрывы хохота. Были такие, что веселились. А кто помешает к ним присоединиться? Дождавшись, когда придет ночь, — несмотря ни на что их снедал стыд, — многие приоткрывали дверь, проскальзывая наружу. Они направлялись к площади, на которой все было освещено отблесками. Все окна харчевни светились, как прорези абажура. Припав к стене за углом, откуда они лишь высовывали голову, они простирали взгляды и руки туда с жадностью. Они видели столы, где стояло вино, сидящих за столами мужчин и женщин. Всякий раз, как открывалась дверь, веяло жаром, доносились запахи мяса и всевозможных вкусных вещей. Они цеплялись за камни, упиваясь запахами. И вскоре не могли сдерживаться. Их хватало за плечи, толкало в спину. Они входили, подымали руки, валились под стол.
Тогда вопили: «Еще один!» Но они ничего не видели, ничего не слышали. Они могли распознать только, что им принесли еду, а делали это незамедлительно. И они набрасывались на еду, как пес, что не ел трое суток.
*
В ту ночь в харчевне было большое празднество. Они пили, им хотелось плясать, зал оказался слишком маленьким, так много их стало. Один из парней по имени Лавр достал губную гармошку, и зазвучала плясовая. И когда сошлись в пары, все заметили, что постоянно ударяются о столы.
Никто уже не знал, который час, стояла глубокая ночь. Они вели себя, словно тати, днем спали, ночью гуляли. Превратили ночь в день. Поднявшаяся луна заменяла им солнце. Когда луны не было, единственным светом, что они еще признавали, был искусственный свет ламп. Радость у нас такого сорта, что мы можем ее испытать, лишь когда опускается мрак, будто занавес, отделяющий нас от мира. Мы живем наперекор миру, делаем все наоборот. Они видели, что все дозволено, но из дозволенного более всего им нравилось то, чего не водилось прежде, что было нельзя. И так, выпив и закусив (а они испытывали удовольствие от еды только тогда, когда продолжали есть, уже утолив голод, испытывали удовольствие от питья только, когда продолжали пить, уже утолив жажду), они подумали развлечься еще как-нибудь.
Кому-то пришла мысль: «А что если пойти в церковь?» Отличная мысль! Они удивились, как раньше она им не приходила. Там им хотя бы будет удобно, а еще где-то в глубине они чувствовали, что позабавиться там можно похлеще, чем где бы то ни было.
Оставалось просто пересечь площадь. Во тьме было лишь видно, что двери настежь распахнуты, они входили, толкая друг друга. Девушки, когда кто-нибудь щипал их, взвизгивали. Кто-спросил:
— А как сделать, чтобы стало светло?
— Черт подери! Надо зажечь свечи!
Один из парней забрался на престол. Они пришли с фонарем и подняли его, осветив алтарь. Дарохранительница валялась на полу, сосуд для причастия тоже.