Странник века - Неуман Андрес Андрес
Прослышав о литературном сотрудничестве Ханса и Софи, профессор выразил свою обеспокоенность тем, что оно будет препятствовать другим занятиям, столь важным для девушки такого возраста, особенно теперь, когда свадьба не за горами. Услышав такое суждение, господин Готлиб застонал, а его усы задрожали, словно только что вонзившиеся дротики. Он почти умоляюще воскликнул: Именно это, представьте! я ей и говорил, но ее никакими силами невозможно вразумить! Госпожа Питцин поддержала профессора. Но, взглянув на Софи и заметив, что та нахмурила лоб, поспешила добавить: хотя, с другой стороны, не такая уж это страшная беда. Госпожа Левин переложила веер из одной руки в другую и осуждающе покачала головой. Ее супруг задумчиво откашлялся. Ханс хотел поддержать Софи ободряющим взглядом, но ему показалось, что Руди за ней наблюдает, и он, пожалев об отсутствии зеркала, лишь подцепил на вилку кружок апельсина с корицей. Осаждаемая добрыми советами, Софи предпочла не тратить время на оправдания и выбрала шутку, единственное средство, почти недоступное для профессора и обезоруживающее ее отца. Как вы правы, господа! воскликнула она, теперь мне стыдно за каждое переведенное мною стихотворение! Как же я была неблагоразумна! Но обещаю, что с завтрашнего дня, нет! что я говорю! с этой минуты не буду изучать ничего, кроме нравоучительных трактатов и поваренных книг.
Ханс готов был поклясться, что, не разразись госпожа Питцин пронзительным смехом, господин Готлиб и профессор Миттер приняли бы ее слова за чистую монету. Софи воспользовалась моментом и стала расспрашивать гостей, какие напитки они предпочитают, а затем подошла к Эльзе, чтобы дать ей несколько указаний. К тому времени, когда она вернулась, беседа ушла в сторону и теперь касалась практических возможностей перевода. Профессор Миттер с назидательной невозмутимостью поставил под сомнение правомочность поэтических переводов. Ханс, почти всю ночь не смыкавший глаз, с трудом удерживал тяжелые веки и спорил не слишком дипломатично.
Поймите, молодой человек, говорил профессор, я вовсе не против похвальных попыток перевести какое-то стихотворение, помилуй Бог! напротив! Но если подойти к вопросу строго, оставив в стороне добрые намерения, и взглянуть на дело более научно, то вам как знатоку поэзии придется со мной согласиться, что каждое стихотворение имеет собственный непередаваемый настрой, особое звучание, определенную форму и коннотации, которые невозможно безупречно подобрать на другом языке. Иное дело, конечно, отказавшись от излишних амбиций, не переводить, а предложить читателю некое руководство, достаточно точную литературную расшифровку лексического содержания, помочь читателю проникнуть в суть оригинала, которая в действительности и есть самое главное. Но такая транскрипция с литературной точки зрения не является тем переводом, о котором вы говорите и который, при всем моем уважении, я считаю, как уже сказал, заведомо неосуществимым.
(Слушая речь профессора, Ханс думал, что ее можно распространить и на область эмоций: если сформулировать кратко: всякий, кто не верит в возможности перевода, является скептиком в любви. Этот господин, злорадно подумал Ханс, уже родился лингвистически обреченным на одиночество. Вернее, на семейную жизнь. В этот момент Руди вдруг поперхнулся аперитивом, и Ханс на секунду засомневался, не произнес ли он эти слова не про себя, а, сам того не заметив, вслух.)
Профессор Миттер продолжал рассуждать о верности оригиналу, об уважении к авторскому тексту. Ханс поднял палец, и, к его удивлению, профессор немедленно смолк и вежливым жестом уступил ему слово. Умолкший строгий профессорский рот поглотил дольку засахаренного ананаса.
Ваша точка зрения мне понятна, несколько раздраженно начал Ханс, но я думаю, что понятие верности заключает в себе парадокс (Руди задержал на нем пристальный взгляд; о чем мы сейчас говорим? подумал Ханс), да, внутренний парадокс, потому что в тот момент, когда на сцену выходит новый текст, верность оригиналу становится недостижимой, само стихотворение становится другим, превращается в другое. Об этом нужно помнить: ничто не переводится буквально, ни одно слово. Некоторые переводчики боятся этой трансформации, будто речь идет не об изменении, а об измене. Но если переводить вдумчиво, если усилия переводчика идут в правильном направлении, то исходный текст может быть даже улучшен; по крайней мере, возникнет другое стихотворение, столь же достойное, как и оригинал. Скажу больше: именно из верности своей поэтической натуре переводчик обязан переписать оригинал по-своему, то есть вернуть читателю подлинное стихотворение, но на своем родном языке. Конечно, для этого необходимо соблюдать хрупкое равновесие между допущенными вольностями и настоящим, назовем его честным, пониманием самого произведения. Здесь и кроется, наверно, самый серьезный риск. Но лично у меня нет другого выхода, как только этот риск принять. К тому же, не будем себя обманывать, даже оригинал имеет далеко не единственное значение, прочесть его тоже означает «перевести», и мы никогда не можем быть полностью уверены в том, что именно говорит нам стихотворение, пусть даже написанное на нашем родном языке. В моем понимании, перевод — это не главенствующий голос и подчиненный голос, а скорее встреча двух литературных воль. И всегда еще есть третье лицо, не так ли? то есть третейский судья, м-м-м, в роли которого приходится выступать читателю (так о чем? то и дело сбивался с мысли Ханс, о чем мы сейчас говорим?), и если бы читатель действительно мог, как вы предположили, проникнуть в суть оригинала, то литературные переводы были бы фактически бесполезны, еще более бесполезны, чем любое тщательное толкование.
А-ха! сказал профессор. Кхм, это как сказать! возразил господин Левин. Возможно, кивнул Альваро. Не знаю, усомнилась Софи. Какая заумь! вздохнула госпожа Питцин. Кто-нибудь желает табаку? поинтересовался Руди. Как здесь жарко! забеспокоился господин Готлиб.
Послушайте, друг мой, откашлявшись, сказал профессор, поскольку вы, я вижу, склонны теряться в метафорах, постараюсь быть очень конкретным. Поэзия как способ выражения чувств является, и это очевидно, искусством универсальным. Раз так, то в каждом конкретном своем проявлении она связана с культурой и с нацией, а значит, по сути своей непереводима. Объясню почему. Как верно подметил Гаман [99], не знаю, доводилось ли вам его читать, язык и мышление неотделимы друг от друга. Я не мыслю абстракциями, чтобы затем переводить на родной язык. Я мыслю непосредственно на своем языке, благодаря ему, при помощи него. Поэтому мысли непереводимы, они максимум адаптируемы. До сих пор я понятно излагал? отлично. Но если это справедливо в любой сфере, представьте, до какой степени проблема обостряется в поэзии как языке эмоций. И, раз уж я заговорил об эмоциях, нужно еще учесть, что думать на чужом языке гораздо легче, чем чувствовать (это безусловно верно, встрепенулся Альваро), отсюда следует, что любое чувство, выраженное на чужом языке, не может быть ни тем же самым чувством, ни даже его вариантом. В лучшем случае оно будет эмоцией, вдохновленной другой эмоцией. Назовите сей феномен межъязыковым обменом, влиянием, как угодно. Но умоляю, не называйте это переводом.
Хорошо, ответил Ханс, чувствуя себя неуютно перед солидно обоснованными доводами, которые ему предстояло разбить, хорошо, профессор, давайте по порядку. Вы говорите, что мысли переводить легче, чем чувства. Но я не могу себе представить, до какой степени можно проникнуться идеей, совершенно изолированной от эмоций, или отдаться какой-либо эмоции, полностью лишенной идеи. В этом состоит мое первое возражение: мне кажется, что вы отталкиваетесь от существования чистых эмоций, некоей данности, рожденной ниоткуда и замыкающейся на себя самое. Однако согласно моему скромному разумению, эмоции формируются не только определенным языком, но также произрастают из пересечения культур, из предшествующих встреч с другими языками, из подразумеваемых связей между национальным и иноземным. Именно от этой гетерогенности мы и отталкиваемся, когда думаем, чувствуем, пишем. Постараюсь привести конкретный пример, профессор, чтобы не теряться в метафорах и не доставлять вам огорчения. Можно ли сказать, что Гёте, с одной стороны, чувствует на немецком, а с другой — говорит на шести языках? Или все-таки, как человек, говорящий и читающий на нескольких языках, он научился чувствовать определенным образом, в своей особой манере, которая в его случае реализуется через немецкий язык? Не является ли его многогранная образованность неким потоком, заключенным в русло немецкого языка, переводимым на немецкий язык? А раз так, то не являются ли переводы стихотворений самого Гёте звеном в бесконечной цепи интерпретаций? Кто мы такие, чтобы определять, что послужило первой связкой, первым звеном? Кроме того, профессор, позвольте вам заметить, что, если бы даже перевод был диалогом неосуществимым, культура все равно нуждалась бы в нем особенно остро. Отказ от такого диалога приведет к еще более откровенному национализму, если не к эзотерике. Вслед за обособлением национальных поэзий придут споры о том, чья поэзия значительнее, а чья мельче. Так что это еще вопрос истоков, а не только грамматики и филологии.