Болеслав Лесьмян - Запоздалое признание
Ухажер
Он лежит на возке, приторочен супоней,
Как недвижный цветок на подвижной ладони;
Омерзенье прохожих, голота в голоте,
Он прилежный невольник у собственной плоти;
Он вращает рычаг – и из слякоти-сыри
Прямо к небу взывает на грохотной лире.
Колесит над канавой, вонючей канавой,
Где размылились контуры тучи слюнявой, —
Колесит в подворотню к той девке-присухе,
Перед коей из рвани он вырвется в духе —
И приветит царевну своих упований,
И когтистые клешни протянет из рвани.
«Как люблю бахрому этой мызганой юбки,
И дыханье твое, и снежистые зубки!
Меня возит тоска, эта старая лошадь.
Не строптива она, чтоб тебя исполошить;
И я знаю, что горем та лошадь жереба,
Но тебе поклоняться я буду до гроба!
Обними же покрепче – урода в коляске!
И прими мои страсти, прими мои ласки!
Подселяйся бесстыже к чужому бездомью,
Оскоромь свои губки безногой скоромью!»
Молодица отпрянет,
А калечище тянет:
«Если стался уродец – люби поневоле:
Для тебя – наболевшие эти мозоли,
Для тебя – этот жар в прогорелом кострище,
Для тебя – недожевок прикинулся пищей!
Отыщи красоту в этой поползи рачьей,
Будь незряча, как мертвый, мертва, как незрячий!
Я обрубком вихнусь непотребно и грязно,
Меньше тела в калеке, да больше – соблазна!
Будет ласка моя всех других многогрешней,
Будут губы черешневей сладкой черешни!»
Молодица отпрянет,
А калечище тянет:
«Полетит за тобою любовь полулюдка,
Как летит за горбатым издевка-баутка!
Или этому жару, и муке, и дрожам
Не заполнить пустот, что зовутся безножьем?
Если б раз на веку в этой жизни короткой
Мне ударить во прах молодецкой подметкой,
Угнести этот прах молодецким угнетом!
Но спешу к бесконечью! Спешу я к темнотам!
Ибо – лишь темноте мои рубища любы,
Ибо – где-то есть руки, и где-то есть губы —
И отыщут меня, как бесценный запряток,
Обцелуют от лба до несбывшихся пяток.
Докачусь я туда на возке разудалом,
Где я нужен червям и потребен шакалам!»
Молодица отпрянет,
Красотою изранит —
И калеке обрыдло, что было посладку,
И калека завертит свою рукоятку,
И отъедет куда-то, в темноты, в пустоты —
Ради новой потехи и новой работы:
Всех на свете шумнее и всех бестолковей —
В бесконечные поиски вечных любовей!
Сапожничек
Луна нежнится через хмарь,
Крючком цепляя дымоходы;
Привстал на цыпочки фонарь
И загляделся в огороды.
Шкандыба, полторы ноги,
Блажной сапожник беззаплатный,
Тачает Богу сапоги,
Тому, чье имя – Необъятный.
Да будет лад и прок
Явившему воочью
Такой большой сапог
Такой чудесной ночью!
В обитель синюю Твою,
Ты, сущий в тучах, сущий в росах,
Подарок щедрый отдаю,
Тебе для ног твоих для босых!
Пускай известье разнесут
По неба радостной светлице,
Что где сапожничек родится,
Там Бог на славу приобут!
Да будет лад и прок
Явившему воочью
Такой большой сапог
Такой чудесной ночью!
Ты знал – дороженька долга —
И дал житья на всю дорогу.
Прости, что кроме сапога
Мне нечего оставить Богу.
В моем шитье – одно шитье,
И шью, покуда станет силы!
В моем житье – одно житье,
Так доживем же до могилы!
Да будет лад и прок
Явившему воочью
Такой большой сапог
Такой чудесной ночью!
Горбач
Горбач помирает не втуне,
Предосенье горем калеча.
И жизнь у него – из горбуний,
И смерть у него – горбоплеча.
В дороге, где хмарей заплеты,
Он понял чудную примету:
Всего-то и вышло работы —
С горбиной таскаться по свету.
Горбом и плясал он, и клянчил,
И думал над старью и новью,
Его на спине своей нянчил
И собственной выпоил кровью.
Покорная тянется шея
Ко смерти под самую руку…
Лишь горб, нагорбев и болышея,
Живет, набирается туку.
На время упитанной туши
Верблюда он пережил в мире;
Тому – все темнее и глуше,
Другому – небесные шири.
И горб на останки верблюда
Грозится своею колодой:
«Вставай, долежишься до худа,
С моею поспорив породой!
Иль доброй те надобно порки?
Иль в дреме затерпнули ноги?
Иль брал ты меня на закорки,
Чтоб сбиться на полудороге?
Чего ж утыкаешься в тени?
Спины твоей тесны тесноты.
Спросил бы тебя, телепеня,
Куда меня двинешь еще ты!»
Рука
Искорежась от мук пересохшей мочагой,
Это тело мое побиралось под дверью,
А рука между тем сумасшедшею тягой
Вширь и вверх безобразилась, прямо к безмерью.
Покривясь от жары, без гроша на ладони,
Все росла и суставы мозжила, как пробку,
И дышала весельем, подобно подгребку,
Что мечтает о море в убогом затоне.
Руку, бескрайнюю руку
Надо сложить бы в щепоть!
Муку, бескрайнюю муку
Надо молитвой сбороть!
Мы, с безмерной ладонью, укрывшей от худа,
Непонятно чьи облики застящей зренью, —
Из какого ж далекого мы ниоткуда,
Если тень ее падает пальмовой тенью!
И бежит ее дрема, и девичьи груди
Никогда не спокоятся в этом затире;
Увидав ее, жмутся прохожие люди,
Ибо сколько ни кинешь – ладонь эта шире!
Руку, бескрайнюю руку
Надо сложить бы в щепоть!
Муку, бескрайнюю муку
Надо молитвой сбороть!
Наболевших костей перепрыгнув границы,
Превзошла мою душу, и совесть, и ложе,
И боюсь, что лицом я смогу в ней укрыться
И, укрывшись, на свет не выглядывать Божий!
Но и перекреститься – крещусь я со страхом,
Ибо так же безмерны крестовные знаки:
На меня стебельковым налягут размахом,
А ужасный остаток – мятется во мраке!
Руку, бескрайнюю руку
Надо сложить бы в щепоть!
Муку, бескрайнюю муку
Надо молитвой сбороть!
Солдат
Вернулся служивый, да только без славы —
Не слишком-то бравый и очень костлявый.
К ядру приласкался ногою и боком —
И нынче вышагивал только поскоком.
Стал горя шутом, попрыгушкой недоли
И тем потешал, что кривился от боли.
Смешил своих жалоб затопом-захлопом
И мучинских мук неожиданным встрепом.
Причухал домой он – и слышит с порога:
«Пахать или сеять – зачем колченога?»
Дотрюхал до кума, что в церкви звонарил,
Но тот не признал и дубиной ошпарил.
Явился к милаше – а та употела,
Когда греготала с ядреного тела!
«Ты, знать, свой умишко на войнах повыжег.
Тебя – четвертина, а три – передрыжек!
Так мне ли поспеть за твоим недоплясом?
И мне ли прижаться полуночным часом?
Уж больно прыглив ты прямохонько к небу!
Ступай, и не лайся, и ласок не требуй!»
Пошел к изваянью у самой дороги:
«О Боже сосновый, о Господи строгий!
Кто высек тебя, того имя забвенно, —
Но он пожалел красоты и полена.
С увечным коленом, с твоим кривоножьем,
Тебе не ходить, а скакать бездорожьем.
Такой ты бестелый, такой худобокий,
Что будешь мне пара в моем перескоке».
И долу ниспрянуло тело Христово;
Кто вытесал Бога – тесал безголово!
Ладони – две левых, а ноги – две правых;
Когда зашагал, продырявилось в травах.
«Не буду сосниной от века до века,
Пойду через вечность, пускай и калека.
Пойдем неразлучно – одна нам дорога —
Чуток человека и крошечка Бога.
Поделимся мукой – поделимся в муке! —
Обоих людские скостлявили руки.
Мы братски разделим по малости смеха,
Кто первым зальется – тому и потеха.
Опрусь я на тело, а ты на соснину,
Меня ты не минешь, тебя я не мину!»
С ладонью в ладони, пустились в дорогу,
Суча перепрыжливо ногу об ногу.
И вечных времен проходили толику,
Какой не измерить ни таку, ни тику.
Минуло все то, что бывает минучим, —
С беспольем, бескровьем, безлесьем, беззвучьем.
И буря настала, и тьма без оконца,
И страшная явь истребленного солнца.
И кто это бродит среди снеговея,
Вовсю человечась, вовсю божествея?
Два Божьих шкандыбы, счекрыженных брата,
Культяпают как-то, совсем не куда-то!
Один без заботы, второй без испуга —
Волочатся двое влюбленных друг в друга.
Своей хромоты было каждому мало:
Никто не дознается, что там хромало.
Скакали поскоком на всяку потребу —
Покуда в конце не допрыгали к небу!
Три розы
Залязгало ржавью в соседнем колодце.
Уснула жара на цветах среди сада,
Из зелени ветхо сереет ограда,
И яркого блеска сучкам достается;
Плеснулось об воду в соседнем колодце.
Посмотрим, как плавает облако в небе,
Как ветки лучами захвачены в скобы;
Пускай наши души смыкаются, чтобы
Тела обретали возжажданный жребий.
Посмотрим, как плавает облако в небе.
Там розы, там птицы, две жарких души там,
И два этих тела, укрытых, весенних,
И собранность солнца в разбросанных тенях,
С покоем внезапным, тревогой прошитым.
Там розы, там птицы, две жарких души там.
А если еще, не душа и не тело,
Отыщется в садике роза и третья,
Чей пурпур прордеется через столетья,
То значит, еще одна роза нас грела —
Та роза, что нам не душа и не тело!
Година безбытья