Болеслав Лесьмян - Запоздалое признание
Пурурава и Урваси
Пурурава увидел об утреннем часе
Нимфу тутошних вод – индианку Урваси.
Изнырнулась ладонь, изнырнулась нежданно —
А потом голова с половинкою стана.
А вокруг нее волны перстнями летели,
Теребила крупинки своих ожерелий.
И бессмертилась в ней колдовская примета —
Как легко ее тело на душу надето.
И тогда его сердце смозжилось любовью —
И покрался по-дремному и по-котовью.
И чарунью загреб в неразжимном притуле,
Чтобы вызнать – какую, проверить – свою ли?
И кричала по-божьи, кричала что мочи,
Вырывалась из рук аж до самой до ночи!
Под пригорком лесным поступил он по-ловку —
И уторкал в мешок – и заузлил веревку.
Как разбойник, покрался по ярам, по ярам —
И вернулся домой с верезгливым хабаром.
Знал, кого он зацапал, зачем он зацапал, —
И уставил мешок, и уставился на пол.
А сверчок соловьил, гайворонил в подстенке,
И мешок неожиданно стал на коленки.
«Отпусти, человек, в ручьевые кочевья.
Эта дрожь моя – божья, а вовсе не девья!»
«Ты не вышепчешь воли, моя недотрога…
Хоть разок на веку – а попестую бога!»
«Ни к чему тебе ласка – та ласка сверх силы,
Ни к чему тебе счастье у края могилы».
«Так пускай к запредельям – несется услада.
Если так я решил, – значит, так вот и надо!»
Из мешка ее вытряс, как будто из кожи.
«Только мы тут с тобою – да вольное ложе».
«Я всего тебе дам – и грудей внебовзбитых,
И что бело на шее, что красно – в ланитах.
Но закрой от меня свое бренное тело,
Чтоб на этот манок – божество не глядело!»
И в потемках гирлянды развесил над ложем —
И прильнула к нему всем своим богодрожьем.
Друга обволокла, распалила распалом —
Чтоб устами тянулся ко грудям-кораллам.
«Погляди на меня, как я пламенем пышу».
«Ах, довольно, дружок, что тебя я услышу».
«Отчего же не выйдешь на счастья дорогу?»
«Не приходят глаза – да любви на подмогу!»
«Во своих во глазах – да мой пламень затепли!»
«Чем глядеть на тебя – так пускай бы ослепли!»
И он чуял молчком, как богинино тело,
Вековеясь к нему, все истомой намлело.
И он сам намлевал так бессильно и сладко,
Что в безмирье вомлел – и исчез без остатка.
И не стало его ни в укромных аллеях,
Ни во чреслах его, ни левей, ни правей их!
Из любовного ложа востек половодьем
И своим наслаждался бестельем-безродьем.
И науку не быть он учил по наитью,
И проснулся при звездах – скиталец к небытью.
И увидел, как рядом богиня-девица
В хмуром ложе его – светлотою темнится.
«Ты мне в душу втемнись, ты рассудок затми мой,
Но останься бессмертной, бессмертно любимой!»
«Умирать от любви – в том немного провина.
А в жару моих чресел – рожу тебе сына».
Родила она в поле, о самом полудне,
Когда злак на свету золотится безлюдней.
«Богу в очи впечалятся эти пеленки,
А живу я житьем из загробной сторонки.
Я увижу в лесу папы-мамины лица,
Если их отразит ручьевая водица.
В колокольчиках зябко, и знойно – в тимьяне:
Все – для наших для тройственных существований!»
И пошли в тот лесок, в тот лесок-приснолеток,
Где меж временем – ветки, а время – меж веток.
И вошли в чабрецы, будто в знойные реки,
А потом в колокольчиках скрылись навеки.
Было двое людей, да единое – тело,
И невемо куда это все отлетело…
Бессонная ночь
Ясны воды полуночи,
Просквозился лунный свет, —
Все властительней и кротче,
Просквозился лунный свет.
Между тучами, в расколах,
Вижу – трое безвеселых:
Первый – морок, после – сполох,
И не знаю кто – вослед.
Я прислушался, не веря, —
Кто-то стукнул со двора:
Кто-то в двери, кто-то в двери
Постучался со двора.
«Кто колотится без чина?»
«Это Вихорь, да Кручина,
Это Темень из-под тына.
Отворяй – давно пора!»
Отворил я без опаски —
И вломились трое в дом!
Ходуном от свистопляски
Заходил немедля дом!
Завладев моей кроватью,
Где привычен горевать я,
Эта братья, эта братья
Прилегла себе рядком.
«А ложись-ка, добрый малый,
С нами вместе на кровать.
Сновиденье про кораллы
Передарит нам кровать». —
Бьется Вихорь на перине,
Стонет Темень из подтыний,
Да зевается Кручине —
Шире некуда зевать!
«К твердыням пустот я пойду на чужбину…»
К твердыням пустот я пойду на чужбину,
Где ночь мне простерла свое безграничье,
Где между смертями не будет различья,
А все, что увижу, немедля покину.
И полный ничьей темноты и угрозы,
Я сам для себя же пребуду химерой —
С какой бы тогда я любовью и верой
Молился хотя бы на образ березы!
И как же мне счастья досталось бы много,
Когда б невзначай сколдовала судьбина
Наткнуться ладонями, в поисках Бога,
На птичье гнездо или ветку жасмина.
Накануне Воскресения
Перед Воскресеньем, радостным уделом
Богу опостыла тесная могила.
Он к земле прикован неподъемным телом.
Смерть пылится в очи, Бога одиноча.
Богу снится, Богу снится
Вифлеемская зарница —
И кормушка с сеном.
Озеро приснилось, берега и мели,
Где следы от весел лодочник разбросил,
Снятся перелески, что ему шумели,
Хоть и черный день им – сделаться виденьем!
А пригорок, а олива —
Это в памяти как диво,
Это невозвратно!
Снятся наши лица, как чужие лица,
Много левых, правых наших рук кровавых —
Жизнь, что, умерев, сама себе дивится,
Суть свою затронет, лишь когда хоронят.
Надо молвить про такое
То, что колокол с тоскою
Колоколу молвит.
Будем же хранильцы Боговой дремоты!
Нашим кривосудьем Бога не разбудим!
Кто под Божьей сенью разобьет наметы?
А она все шире – в мире и надмире.
Надо нам в кружок стесниться,
Надо Господу присниться,
Коль еще не поздно.
«Где-то в дальнем краю, засмурневшие к веснам…»
Где-то в дальнем краю, засмурневшие к веснам,
Сыновья нарекают отцам пустодесным:
«Бы совсем дряхлецы! Вы посмеха прохожим!
Мы в хибаре своей вас уж видеть не можем;
Не хватило нам счастья, той нищей крупицы,
Чтобы в горькое время – да с вами делиться;
Не хватило нам слез, чтобы слезною солью
Укрепилось бессилье, что кажется болью.
Наше нищее счастье, и слезы, и горе —
Разобрали другие в бесчестном разборе.
И вы сами порвите сопревшие нити —
Только в смутную пляску сынов не тяните!»
И сегодня в минуту, как сели мы рядом,
Я сказал это все перепуганным взглядом.
«Ты плачешь, плачешь во тьму…»
Ты плачешь, плачешь во тьму
Таким беспомощным плачем!
Когда тебя обниму,
Объятье будет горячим.
До смерти достанет мук,
До смерти достанет мочи!
Увядших, увядших рук
Сумею желать я в ночи!
Оглядчиво разомлей,
Задохшаяся над краем!
То к смерти, к смерти твоей
Мы вместе с тобой привыкаем.
Коса
Вновь нужда в наше ухо стучится,
И беспомощно слушает ухо…
Догорает в печи дровяница,
А снаружи – трубит завируха.
И кривляюсь, и молвлю со смехом:
«У меня и орган, и фанфара,
Я торговец, торгующий эхом,
Своего не нашедший базара».
И когда поминаю базары,
Наши дети пытливо-незрячи.
Босы ноги ты свесила с нары,
Тянешь к печке, покуда горячей.
Долго губы твои безголосы,
Долго с дрожью ведут поединок.
«Я придумала! Срежу я косы —
И снесу их поутру на рынок!
Голод жжет их быстрей огнепала,
Обветшают и цену утратят.
Только страшно, что мало, что мало
Мне за косу на рынке заплатят!»
Снег
Помню иней, со всех заблиставший сторон,
И нагрузнувший снег средь ветвистых проплетин,
И его безустанный на землю пророн,
И обманное чувство, что сам – искрометен.
То бугром, то холмом распухал на весу,
И деревьям приращивал белую челку,
И лепился в глаза, щекотался в носу,
И упархивал наземь – и все втихомолку.
И я помню тот впалый приземистый дом
И за окнами – гарусной пряжи узоры.
Я не знал, кто жилец – человек или гном, —
Потому что мне вьюга запряла просторы.
И коснулся стекла я, свой страх поборов,
И ладонь со следом стала сказки украсней:
Я коснулся своих и трудов, и стихов,
И той няньки, что после сослал в мои басни.
И унес я в ладони пугающий след,
И пуржился мне снег, весельчак-непоседа.
И прошло столько лет, сколько надобно лет,
Чтоб себя самого размытарить без следа.
И теперь, изболевши отпущенный век,
Я хочу подойти к тем же самым воротам,
Чтобы землю выбеливал этот же снег
И порхал надо мною все тем же полетом.
Я глядел бы в окно – я мечтал бы взахлеб —
Молодого себя отгребал в заоконьях —
И что силы бы прятал горячечный лоб
В тех давнишних утраченных детских ладонях!
Асока