Болеслав Лесьмян - Запоздалое признание
Снег
Помню иней, со всех заблиставший сторон,
И нагрузнувший снег средь ветвистых проплетин,
И его безустанный на землю пророн,
И обманное чувство, что сам – искрометен.
То бугром, то холмом распухал на весу,
И деревьям приращивал белую челку,
И лепился в глаза, щекотался в носу,
И упархивал наземь – и все втихомолку.
И я помню тот впалый приземистый дом
И за окнами – гарусной пряжи узоры.
Я не знал, кто жилец – человек или гном, —
Потому что мне вьюга запряла просторы.
И коснулся стекла я, свой страх поборов,
И ладонь со следом стала сказки украсней:
Я коснулся своих и трудов, и стихов,
И той няньки, что после сослал в мои басни.
И унес я в ладони пугающий след,
И пуржился мне снег, весельчак-непоседа.
И прошло столько лет, сколько надобно лет,
Чтоб себя самого размытарить без следа.
И теперь, изболевши отпущенный век,
Я хочу подойти к тем же самым воротам,
Чтобы землю выбеливал этот же снег
И порхал надо мною все тем же полетом.
Я глядел бы в окно – я мечтал бы взахлеб —
Молодого себя отгребал в заоконьях —
И что силы бы прятал горячечный лоб
В тех давнишних утраченных детских ладонях!
Асока
На вороном коне стройнел король Асока,
И павших недругов он видел с изволока —
Душой растрогался и воздыхал глубоко.
И рек: «Отсель врагов не будет в белом свете,
Не будет больше слез, не будет лихолетий —
И это мой обет – один, другой и третий».
И, опершись на меч, припал он по-владычьи
И целовал тех ран безмерье, безграничье —
И в память собирал умершие обличья.
И головой кивнул, и про его хотенье
Приюты выросли – страны той загляденье —
Для человека, зверя, всякого растенья.
И вот, хотя то время было безвременно,
Но лесом проходил король во время оно
И вербу полюбил, что гибнула без стона.
Без пищи засыхая жаркою порою,
Она пчелиному чуть зеленела рою
И предпогибельно коржавилась корою.
Асока, движимый души своей подвигом,
Постиг, что так молчать – присуще не булыгам,
И чуял то, что чуют – никогда иль мигом.
И понял он борьбу, которая так люта,
И видел, как от боли ржавчиной раздута,
И сам ее донес до ближнего приюта.
Ей выбрал закуток, от солнца пестрядинный,
Ей раны врачевал росистою дождиной
И подносил цветы, как лучшей и единой.
Но праздник наступил – и долгой вереницей
Тянулись во дворец прекрасные девицы,
И вербу он забыл – не надобно дивиться.
Дыханьем дев дышала пляшущая зала,
А только не хватало запаха коралла,
Чего-то вербяного там недоставало.
И бирчий возгласил во сведение града,
Что верба, здравая, теперь безмерно рада
Явиться ко дворцу и стать украсой сада.
Асока выбежал, обрадованный встречей
И тем, что верба исцелилась от увечий,
И вербу обнимал, надсаживая плечи.
Ладонями он вербу нежил по-былому —
И ей в тенистом саде указал укрому,
И верба прижилась к назначенному дому.
У зеркальной запруды, возле водоската
Над влагою она стояла внебовзято,
И прошептал король: «Да будет место свято».
Когда же занялся овраг от лунной бели,
Когда сомлело все и все вокруг сомлели,
Шагнула надвое – из земи и топели.
И по-паломничьи бежала по ступеням —
И в глубину дворца – к ей незнакомым теням,
Ступая коротко, с опаской и смятеньем.
Хотела забежать в Асокины чертоги —
И дивным образом восстала на пороге,
А только не могла унять своей тревоги.
Над королем склонясь, она зашелестела,
И сновиденной ласки для него хотела,
И зелень родником ему вливала в тело.
И пробудился он у вербы под защитой,
Любовь ее постиг и, думою повитый,
Почувствовал испуг, что не поймет любви той.
И молвил, засмурнев: «Любовь твоя пустая,
На солнышке живи, для солнышка блистая.
Тебя не отдарю ничем и никогда я.
Полцарства ль откажу, златые ли монеты?
Или тебе во власть отдам я первоцветы?
Я нынче оскудел на ласку и приветы».
И вербин шепот был мгновения мгновенней:
«Хочу, чтоб ты пришел порою к этой тени,
Чтоб сердцем отдыхал – и чтоб не знал сомнений —
Что мы единены моей любови силой,
Что жизнь в твоем саду не будет мне постылой, —
И чтоб стоять позволил над твоей могилой».
И молвил ей король: «Пойду с тобою в поле!
И если суждено, к твоей придолюсь доле —
Все будет, как велишь! Твоя да будет воля!
Едва ко твоему прильну листоголовью,
Такому предаюсь восторгу и бессловью,
Что суть они любовь – так родственны с любовью».
И каждому свой мир явился перед взором,
И верба колыхнула лиственным убором,
И верба ринулась к свежеющим просторам.
И чувствовал король, какая ей отрада,
Как вдоволь испила полуночного хлада
И как потом шумела из большого сада.
Дон-Кихот
В одном загробном парке, словно к торжеству
Переметенном крыльев ангельских размашкой,
Под тенями дерев, которые листву
В наследство от земных прияли, вместе с тяжкой
Ее душой, хотя и вольной от тягот,
На мраморной скамье усохлый Дон-Кихот
Задумался о том, что думать мало толку,
И свой засмертный взор, который не смелей
Размоленной руки, бросает в глубь аллей,
Где прошлого следы затерты под метелку.
К нему Господь ладони простирает зря
И приглашает собеседовать в тумане,
Что ангелы, святое знаменье творя,
Для гостя порошат. Белее белой ткани,
Он прячется от Бога в замогильный мох,
Как если б онемел, как если бы оглох.
Когда-то крылья мельниц, в вешнюю годину,
Ему зарились блеском обнаженных шпаг,
А ныне в дланях Бога, что простерты к сыну,
Он видит лишь коварный призрачный ветряк;
Изверясь, он ухмылку выставил на страже
От снов, промашек, выходок и блажей.
И не заметит, если ангелы тайком
Ему приносят розу, спрянув с небосклона,
Дабы ему сказать, что на небе Мадонна
О верном рыцаре заботится своем.
И вот, когда-то бывший рыцарства зерцалом, —
Теперь посланца, и пославшую, и дар —
Не хочет видеть он, кто прежде доверял им,
А ныне стережется, словно гиблых чар.
И ангел склонится в безверия темнице,
И поцелует, и шепнет, понизив глас:
«И это – от нее!» – и краской загорится,
И отлетит. А тот одной косинкой глаз
В его воздушный след оглянется сурово
И, усомнясь в безверье, умирает снова
Той смертью, что рекла, закляв его беду,
Такого не будить и к Страшному суду!
В полете
На чудовище родом из древних поверий
Я прорваться пытаюсь с единого маха
В бесконечность, что пенится в пасти у зверя, —
Только зверь налетает на изгородь страха —
И встает на дыбы, и осеклась – дорога,
И я знаю, что дальше – прибежище Бога!
И, повиснув над бездной во вспугнутом скоке,
Вижу Господа взгляды и слышу – зароки:
«Я – граница твоя! Я заждался приблуду,
И куда ни помчишься – с тобою пребуду!»
Не хочу я границ! А хочу я к безмерьям!
И стегнул я по зверю – и вместе со зверем
Перепрыгнули пропасти, словно колоду, —
И я снова без Бога лечу на свободу!
Но когда понесло нас к стожаров бездонью,
Я во гриве пошарил заблудшей ладонью —
И под гривой нашарил – Господню хребтину!
Это Он меня носит в бестишной мороке,
Словно хочет загинуть, где сам я загину.
Это Он! И Его я услышал зароки:
«Я – граница твоя! Я заждался приблуду,
И куда ни помчишься – с тобою пребуду!»
И душа моя Господа на небе славит,
А чудовище – мчится, а зверь – не оставит!
Стремление
В неизлазной чащобе хочу себе дома —
Чтоб сплелся из тростин и древесного лома,
Чтоб в глубоких ветвях повисал незапугой
По-над рысьей норой да змеиной яругой.
Я качался бы в лад ветряному навеву —
И ласкал бы чужую и хмурую деву.
У нее на груди – от зубов моих рана,
Мои зубы впиваются цепче капкана,
И, влекомые мощью бесстыдной истомы,
Переплясчивы вихри и золоты – громы.
Зверь взбесился при запахе нашего тела —
Что летит к небесам из земного предела;
Ну а я среди веток в случайном прогале
Вижу звезды, и ночь, и озерные дали!
И за Господа принявши глянец лазори,
На девичьей груди долежаться до зорей —
И приветствовать солнышко приступом воя,
Быть живым и не ведать, что значит – живое,
И однажды во сне рассмеяться над небом,
И с брезгливостью к ближним, к молитвам и требам,
Словно плод в глубину ненасытного зева,
Прямо к смерти в потемки – да грянуться с древа!
Клеопатра