Эдуард Маркарян - Избранное. Наука о культуре и императивы эпохи
«Здесь надлежало, – пишет Шпенглер в основном своем произведении „Закат Европы“, имея в виду мировую историю, – повторить дело Коперника, тот акт освобождения от видимости, во имя бесконечного пространства, который был уже давно осуществлен западным гением по отношению к природе, когда он перешел от Птолемеевой мировой системы к единственной, сохраняющей свое значение до сего дня, и, таким образом, устранил случайность, определяющую собой местонахождение наблюдателя на одной из планет»[61].
Основным пороком всей предшествующей социально-исторической мысли Шпенглер считает традиционный схематизм, некритически навязываемый истории от поколения к поколению. В этом вопросе также, по его мнению, требуется то «скептическое отношение», которое, начиная от Галилея, разложило «прирожденную нам картину мира». В связи с этим он начинает свою книгу с резкой критики основных традиционных представлений о всемирно-историческом процессе и прежде всего его трехчленной периодизации, которая утвердилась в европейской исторической науке с эпохи Возрождения и которая, по его мнению, от столетия к столетию все более и более теряет всякий смысл и совершенно не допускает включения новых, открывающихся нашему историческому сознанию областей.
«Древний мир – Средние века – Новое время, – вот та невероятно скудная и лишенная смысла схема, чье абсолютное владычество над нашим историческим сознанием постоянно мешало правильному пониманию подлинного места, облика и, главным образом, жизненной деятельности той части мира, которая сформировалась на почве Западной Европы со времени возникновения Германской империи, а также ее отношений к всемирной истории, т. е. общей истории всего высшего человечества»[62].
Ложность этой схемы, подчеркивает он, выражается в совершенно непростительном нарушении объективных «пропорций» истории. «По этой схеме, – говорит Шпенглер, – страны Западной Европы являются покоющимся полюсом (математически говоря, точкой на поверхности шара), вокруг которого скромно вращаются мощные тысячелетия истории и далекие огромные культуры. Причем для всего этого нет другого основания, кроме разве того, что мы, авторы этой исторической картины, находимся как раз в этой точке… Отсюда события истории черпают настоящий свет. Отсюда устанавливается их значение и перспектива. Но в действительности это голос не сдерживаемого никаким скепсисом тщеславия западноевропейского человека, в уме которого развертывается фантом – “всемирная история”. Этим объясняется вошедший в привычку огромный оптический обман, благодаря которому исторический материал целых тысячелетий, отделенный известным расстоянием, например, Египет или Китай, принимает миниатюрные размеры, а десятилетия, близкие к зрителю, начиная от Лютера и особенно Наполеона, приобретают причудливо-громадные размеры»[63].
Конечно, вполне понятно, отмечает Шпенглер, что для культуры Запада, которая, скажем, начиная с Наполеона, распространяет свои формы, хотя бы и внешне, на весь земной шар, существование Афин, Флоренции и Палестины важнее, чем многое другое. «Но возводить это обстоятельство в принцип построения всемирной истории потому только, что мы живем в данной культурной среде, значило бы обладать кругозором провинциала. Это давало бы право китайскому историку со своей стороны составить такой план всемирной истории, в котором обходились бы молчанием, как нечто неважное, крестовые походы и Ренессанс, Цезарь и Фридрих Великий»[64].
И далее Шпенглер продолжает: «Почему XVIII столетие в морфологическом отношении важнее, чем одно из шестидесяти ему предшествующих?
Чтобы спасти устаревшую схему, разве не трактовали, в качестве прелюдий к Античности, Египет и Вавилон… Разве не относили с несколько смущенной миной сложные комплексы индийской и китайской истории куда-то в примечания, разве просто не игнорировали великие американские культуры под тем предлогом, что они находятся вне связи (с чем!)»[65].
Подобное мышление, иронизирует Шпенглер, присуще негру, разделяющему мир на свою деревню, на свое племя и на «все остальное» и считающему, что луна много меньше облаков и что они ее проглатывают. И наконец, завершая свою мысль, Шпенглер пишет: «Я называю эту привычную для западного европейца схему, согласно которой все высокие культуры совершают свои пути вокруг нее, как предполагаемого центра всего мирового процесса, птолемеевой системой истории и противополагаю ей в качестве коперникова открытия в области истории изложенную в настоящей книге и заступающую на место прежней схемы новую систему, согласно которой не только Античность и Западная Европа, но также Индия, Вавилон, Китай, Египет, арабская культура и культура народов майя рассматриваются как меняющиеся проявления и выражения единой, находящейся в центре всего жизни, и ни одно из них не занимает преимущественного положения: все они имеют одинаковое значение в общей картине истории, притом нередко превышая эллинство величием духовной концепции и мощью подъема»[66].
Таковы основные претензии Шпенглера к традиционной европейской историографии, которые, нужно отметить, были во многом вполне обоснованны.
Шпенглер, несомненно, прав, когда сравнивает присущий ей европоцентризм с «птолемеевой системой» и говорит о том «огромном оптическом обмане», который проистекает в результате господства этой точки зрения, считающей историю Западной Европы незыблемым центром всемирно-исторического процесса. Неудивительно поэтому, что яркая и с большим литературным талантом данная Шпенглером критика европоцентризма не могла не вызвать сочувствия у многих историков и социологов, пришедших в той или иной степени к пониманию несостоятельности этого мировоззрения, которое, искажая историческую перспективу, было неспособно охватить мировую историю во всем ее богатстве. И как нам думается, именно в этой критике европоцентризма следует во многом видеть секрет того успеха, который выпал на долю «Заката Европы» в академических кругах западного обществознания.
Но Шпенглер вовсе не собирался ограничиваться критикой предшествующей ему историографии. Он претендовал на выдвижение собственной позитивной концепции, которая по своему общему значению, как мы уже знаем, им самим приравнивалась к перевороту, произведенному Николаем Коперником. К чему же сводится данная концепция?
Для понимания философии истории Шпенглера следует прежде всего учесть, что его критицизм заострен против всех основных достижений и выводов предшествующей ему историографии. Острая и порой вполне справедливая критика ее тех или иных отживших представлений и понятий является лишь внешним фоном последовательного выступления против всех исходных принципов новейшей исторической науки. В частности, приведенные выше его критические замечания в адрес европоцентристского мировоззрения непосредственно используются им для полного отрицания основоположных идей, лежащих в фундаменте современного исторического знания, – идей единства мировой истории и ее поступательного развития.
«“Человечество”» – пустое слово. Стоит только исключить этот фантом из круга проблем исторических форм, и на его месте перед нашими глазами обнаружится неожиданное богатство форм… Вместо монотонной картины линейнообразной всемирной истории, держаться за которую можно только закрывая глаза на подавляющее количество противоречащих ей фактов, я вижу феномен множества мощных культур, с первобытной силой вырастающих из недр породившей их страны, и к которой они строго привязаны на всем протяжении своего существования, и каждая из них налагает на свой материал – человечество – свою собственную форму, и у каждой своя собственная идея, собственные страсти, собственная жизнь, желания и чувствования и, наконец, собственная смерть. Вот краски, свет, движение, каких не открывал еще ни один умственный глаз»[67]. Так начинает позитивное изложение своей концепции Шпенглер, по мнению которого каждая культура есть комплекс индивидуальных, неповторимых черт.
«Есть многочисленные, в самой сути друг от друга отличные пластики, живописи, математики, физики, каждая с ограниченной жизненной длительностью, каждая замкнутая в себе, подобно тому, как у каждого вида растений есть свои собственные цветы и плоды, свой собственный тип роста и смерти. Культуры эти, живые существа высшего порядка, вырастают со своей возвышенной бесцельностью, подобно цветам в поле. Подобно растениям и животным, они принадлежат к живой природе Гёте, а не к мертвой природе Ньютона. Во всемирной истории я вижу картину вечного образования и изменения, чудесного становления и умирания органических форм. А присяжный историк видит в ней подобие какого-то ленточного червя, неутомимо наращивающего эпоху за эпохой»[68].