Александр Стрыгин - Расплата
- Кто это? - испуганный спросонок голос Сони.
- Это я... Вася.
- Напугал-то, милый. - За стеной захрустело и зашуршало сено. - Я сейчас... сейчас.
И влажные горячие губы торопливо впились в его колючую щеку...
Корноухий долго ждал хозяина, мирно пощипывая траву, но не выдержал и дал о себе знать тихим ржанием.
- Ты что же бросил его у плетня? - Соня оттолкнула Василия. Ступай, отведи к Зорьке и дай обоим овса. Там ведро стоит.
Василий уже в который раз почувствовал над собой обворожительную власть этой непонятной женщины и кинулся исполнять приказание.
А вернулся притихший, молчаливый.
- Ты что же Корноухого не завел к Зорьке?
Василий умоляюще взял ее за руку.
- Ты что молчишь?
Василий не ответил. Только мял и мял ее руку в своей.
- Ну, говори же, что ты в молчанки играешь? А-а... так, так. Приехал прощаться? Да? Успокойся, никуда я тебя не отпущу. Я тебя от смерти спасла, - значит, ты мой! Мой! Мой! Слышишь? - И снова горячие руки обвили шею Василия, и снова задохнулся он от ее горячих ласк.
Но вдруг она притихла, задумалась, кусая сухую травинку. Набрала полную горсть его кудрей, долго теребила, гладила.
- Да... так вот и бывает: спишь, спишь, а просыпаться надо. Не хочешь, а надо. Кончился сон. - Она привстала, отодвинулась. - Только ты не переживай. Сохнуть не буду! - И вдруг залилась веселым смехом. - На кой ты мне леший сдался, женатик! Что я, не найду себе утешителя-отраду? Свистну только!
Василий схватил ее за руку:
- Прости, дорогая, прости! Ну что я могу сделать?
- И это все, что можешь выговорить? - холодно-спокойно сказала она, освобождаясь из его рук. - Зря стараешься! Мог бы до конца в молчанки играть. Я не поп - грехов не отпускаю. Сама грешить люблю и ни у кого прощения просить не стану. - Злыми, быстрыми движениями натянула юбку, накинула кофту и сползла с сеновала. - Пойдем, дорогой гостек, в дом. Угощу на дорожку, умаялся небось... А то и жена не признает! Да и посмотрим на свету друг дружке в глаза. Надолго вить прощаемся навсегда!
Открыла дверь и пошла, не оглядываясь, к избе. Василий долго сидел на пороге амбара, подавленный и разбитый, крутя цигарку за цигаркой. Совсем близко загорланили нахальным басом петухи, на краю хутора послышался призывный и громкий, как выстрел, щелчок пастушьего кнута. Заблеяли в хлеву овцы, глухо замычали коровы.
Василий раздавил цигарку, нахлобучил картуз почти на самые брови и двинулся к крыльцу.
Соня оглянулась на стук двери.
Улыбнулась миролюбиво, беззлобно:
- Что долго раскуривал? Не ломай голову, миленочек, садись, выпей на дорожку. За свет не осуди - кроме сальничка, нет ничего. Лампу комитетчики ваши реквизировали. Небось мимо рта не пронесешь, пей!
Василий, не поднимая глаз, сел к столу, над которым чадил небольшой фитилек.
Взял кружку.
- Самогон? - тихо спросил, не зная, что сказать.
- А где я тебе церковного-то возьму? Чего к столу в шапке сел? Не веришь, так обычай соблюди.
- Прости, забылся, - рывком смахнул картуз на лавку. - За все прости.
- Уж ладно, коли тебе так приспичило прощение просить, прощаю. Все прощаю. Доволен?
Василий залпом выпил и приник к ломтю, втягивая носом ароматный хлебный дух. Откусил, нехотя пожевал и с трудом проглотил сухой, обдирающий горло комочек.
- Ну вот и все. Прощай! - сказала Соня.
- Проводи хоть, Соня...
Лицо ее вдруг перекосилось. Она глупо ухмыльнулась и заговорила быстро, злобно:
- Проводить, говоришь? Много вас тут таких будет ездить - всех провожать? Что я, дурочка, что ли? Лучше встречать, чем провожать! Ехай, ехай, миленочек! Бог даст, свидимся. Дорог-то эвон сколько! Не скучай! И отвернулась, чтобы Василий не видел ее лица.
- Прощай, Соня, век буду...
Хорошо, что он не договорил и не подошел. Соня замерла, будто ждала невероятного.
Но Василий хлопнул дверью... Вот заржал Корноухий у плетня. В окне мелькнула тень всадника. Когда заглох стук копыт, Соня ничком упала на стол, свалив на пол пустую кружку, и затряслась в беззвучных рыданиях. Руки ее загребли ломоть хлеба, надкусанный Василием.
А он скачет теперь по полю и не видит того, как мокрые от слез пальцы Сони судорожно сжимаются и разжимаются, осыпая на стол мелкие черствые крошки хлеба...
На взгорке Василий резко осадил коня и оглянулся. Корноухий обрадованно загарцевал на месте и с надеждой покосился на хутор.
Над избами лениво поднимались дымки. Невольная жалость к себе овладела Василием. Ругала бы, умоляла - ему легче было бы! А она холодно отвернулась... "Что-то дешево расплачиваешься, комиссар?" - всплыли в памяти ее страстные слова... Скрытная, непонятная, - прости!
Корноухий недоверчиво и осторожно ступнул вниз, назад к хутору, но до боли сильный рывок удил заставил его метнуться назад, а удары плетью придали столько прыти, что пришлось забыть и про теплое стойло, и про душистый овес.
Хутор остался давно позади, а Василий все стегал и стегал и пришпоривал. Корноухий выбивался из последних сил, чтобы угодить седоку, но тот с каким-то остервенением сек взмыленные бока.
Глухо отдаются бешеные удары копыт по полевой дороге, и кажутся лишними эти звуки в предутренней дремоте полей.
Пролетит время, проскачут по этой дороге еще тысячи всадников, пройдут тысячи ног, и никому не будет дела до буйной страсти, вихрем промчавшейся здесь когда-то...
Книга вторая
ИСПЫТАНИЕ
Ч А С Т Ь П Е Р В А Я
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Шел второй год гражданской войны...
Где-то бухали орудия, стучали пулеметы, падали сраженные бойцы, а в тамбовских селах еще справляли праздники, пили самогонку, дрались в кулачных боях, распевали вечерами под двухрядку разухабистые частушки...
Но фронт приближался...
Все чаще стали слышаться надрывные плачи о погибших на поле брани, все чаще появлялись увечные воины, и шла мобилизация за мобилизацией.
Только некрепкими были наскоро сколоченные дивизии из крестьян, которых брали иногда прямо с сенокоса или с поля, где жадные крестьянские руки уже обласкали первые ароматные снопы. Тоска по дому, непреодолимое желание выжить во что бы то ни стало в этой непонятной кутерьме событий толкали на ночные волчьи тропы... Через овраги, рощи, по нескошенным ржаным полям - к родному, навозом пропахшему очагу, где на колени сядет родное дитя, обнимет ласково женка, а поле, налившееся соками жизни, позовет землепашца вдоволь попотеть над нивой, вдоволь надышаться целебными запахами земли...
Но дезертиру и дома нет ни покоя, ни приюта. В свой родной дом он вынужден приходить, как вор, ночью. А на заре торопись в зеленый лес, прячься там в зарослях или в землянке, прислушивайся: не идет ли облава?
Только не облавы надо бы бояться дезертирам. Хуже облавы - худая народная молва. Там остановили мальчишку и отобрали хлеб, там встретили девку и надругались над ней. Стали люди бояться дезертиров, как разбойников, сторонились дорог, ведущих к лесу. И не милы стали эти люди даже близким родным.
Грубели с каждым днем их сердца. Тоскливо стало прятаться поодиночке - начали собираться в шайки. И появились в газетах воззвания комиссий, специально занимавшихся борьбой с дезертирством, - губкомдезов, укомдезов, а самим "дезам" пришлось уходить еще дальше от родных мест - в глубь зеленых лесов, в могильную тишину землянок-конурок. Так и окрестил народ дезертиров презрительной кличкой "зеленые конурщики"...
2
Августовский рассвет наступал быстро...
Солнце не хотело ждать, пока кто-то спрячется во ржи от людских глаз. Оно торопилось осветить поля, куда уже пришли самые беспокойные трудолюбцы убирать свой хлеб.
Митрофан Ловцов еле переставлял уставшие ноги. Шея болела от оглядок. Заметив несжатую полосу ржи, самую дальнюю от села, он с облегчением перекрестился. След огромных лаптей, оставленный, видимо, во время дождя, бросился в глаза Митрофану. Он решил идти этим следом, чтобы не делать новой тропинки во ржи. До середины - а там спать.
Цепкий крестьянский глаз сразу отметил, что рожь вот-вот начнет осыпаться, да и чего ждать, когда две недели августа прошло. Значит, некому эту полосу убирать. Видно, хозяин вот так же, как Митрофан, блукает по чужим неубранным полям, а то и лежит в бурьяне, незахороненный, никому не нужный...
Митрофан представил себе и свое поле неубранным - ведь отец был очень уж плох. Жалость к себе, к неубранному полю, к отцу, которого, может быть, уже нет в живых, еще больше расслабила его волю. Огромный мир, окружающий его, показался теперь особенно враждебным.
Он устало присел, подминая рожь, осыпая зерно, и увидел малюсенький клочок земли - всего несколько пядей огороженных бронзовой стеной ржаных стеблей. Пестрая букашка заметалась по дну засохшего следа, протоптанного неизвестным человеком.
И вдруг - Митрофан замер: в землю был вмят редкий двойной колос ржи. Митрофан бережно выковырял его из засохшего следа, оторвал от стебля и положил на взбугренную мозолями ладонь.