Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Жюно Лора "Герцогиня Абрантес"
Бонапарт помогал нам тогда самым действенным образом. Мы ели белый хлеб, но слуги брали свой из секций, и это была пища столь же нездоровая, как та, которую они отняли бы у свиней: нельзя было есть ее. Бонапарт нам присылал всякий день прекрасный солдатский хлеб, и случалось нередко, что мы ели его с большим удовольствием. Я могу удостоверить, что в это время Бонапарт спас от смерти более ста семейств; он сделал и меня участницей в добром своем деле. Он раздавал по домам хлеб и дрова, это было нетрудно ему в тогдашнем его положении. Мне препоручил он выдавать билеты на хлеб и дрова десятку несчастных семейств, умирающих от нищеты. Бо́льшая часть их жила на улице Св. Николая, подле нашего дома. Тогда на этой улице жили только бедняки, и кто не всходил на один из тамошних чердаков, тот не имеет понятия об истинной бедности.
Бонапарт, приехав однажды к моей матери обедать, был остановлен при выходе из кареты женщиной, которая держала на руках труп ребенка, младшего из шести ее детей. Муж ее, кровельщик, погиб за шесть месяцев перед тем, работая на кровле Тюильри. Ему следовала плата почти за два месяца, но бедная вдова не могла получить ее. Она кормила свое дитя, но от бедности, а после от голода у нее пропало молоко. Несчастный малютка умер. Видя почти всякий день выходящего из кареты человека в шитом золотом мундире, она подошла к нему просить хлеба, «чтобы и другие дети ее не подверглись участи младшего», сказала она. «Если же мне не дадут ничего, я возьму их всех пятерых и брошусь с ними в реку».
Это было не пустое слово в устах несчастной матери, потому что тогда самоубийства случались каждый день: только и слышно было, что о трагических смертях. В тот день Бонапарт вошел к моей матери с выражением грусти, не оставлявшем его весь обед. Он дал несчастной женщине несколько ассигнаций, а выйдя из-за стола, просил мою мать осведомиться о ней. Это я взяла на себя. Все оказалось справедливо, и сверх того бедная мать была честная и добрая женщина. Бонапарт сначала велел заплатить то, что следовало ее мужу, а потом назначил ей небольшую пенсию. Эта женщина, Марианна Гюве, еще долго жила подле нашего дома и воспитывала четырех дочерей своих как добрая мать. Две из них часто приходили к нам шить и стирать белье и оставались глубоко признательны генералу, как они его называли.
Не теперь стану я изображать Бонапарта; после буду говорить о нем, как он представлялся мне. Тогда не был он ни для кого существом обольстительным; следственно, в моих воспоминаниях он чист от всякого предубеждения, от всякого постороннего чувства. Впрочем, для меня в нем было два человека, весьма различные, и надеюсь, мне удастся пояснить и заставить принять мой взгляд на него. Теперь пойдем далее…
Несмотря на молодость мою, брат решился переговорить со мною об одном деле — о нашем состоянии, которое оказывалось ужасным… Печати были сняты, перечень бумаг составлен — и не найдено ничего.
— Ничего? — переспросила я брата. — А деньги, переведенные в Англию?
— Нет никакой бумаги, никакого следа, ничего!
Первая мысль моя была о маменьке.
— Боже мой! — сказала я Альберту. — Она не переживет этого! Такое положение убьет ее!
Тогда мы с братом решили скрывать от матери, по крайней мере какое-то время, ужасное несчастье. У нас еще были кое-какие облигации, были и наличные деньги. Брат имел также свой капитал, который отец отдал ему для получения прибыли с оборотов. Тогда все пускались на это, желая добывать деньги.
— Бонапарт любит нас, — сказал мне брат, — он доставит мне место. Все, что буду я получать, принадлежит маменьке и тебе, а теперь станем скрывать от нее наши обстоятельства. У нее и так довольно горя.
Я уже сказала, что у меня не было ни детства, ни отрочества: но тут открывалась передо мною жизнь новая, полная занятиями, совсем не такими, какие могут утешать юность.
Все дети любят своих матерей. Кто не чувствует особенной привязанности к той, кто дала ему жизнь? Если есть не имеющие этого чувства, то они чудовища. Но существует еще более нежное, более возвышенное чувство, и его-то питали мы с братом к нашей матери: мы обожали ее в буквальном смысле слова, мы старались окружать ее всеми возможными попечениями, всеми нежными заботами и почитали блаженством изобретать их. Тут нет преувеличения, это сущая правда. Мы не хотели допустить до нее малейшего беспокойства или неприятности; мы были счастливы ее радостью и страдали ее горестями. Добрая маменька! И она любила нас так же. Сколько раз видела я, как скорбела она, сказав жестокое слово моему брату или заметив слезы на моих глазах! Она уходила в свой кабинет, оставалась там до тех пор, пока изглаживались все следы ее слез, и, возвратившись, старалась нежными словами и ласками вознаградить за свою сиюминутную несправедливость. Какой жертвы не может требовать мать в подобную минуту? По крайней мере я доказала ей, что счастьем для меня было изъявлять ей все возможное почтение, всю любовь, всю заботливость. Превосходные поступки моего брата по отношению к ней столь известны, что я могу теперь не говорить о них. Впрочем, далее о них будут говорить сами события.
Воспитанная с большой простотой на Корсике, не слыхавшая даже о существовании тех предметов роскоши, которые составляли тогда необходимую часть женского туалета, мать моя пришла, так сказать, в упоение, когда приехала во Францию. Отец мой страстно любил ее и чувствовал понятное для сердца наслаждение окружать любимую им женщину всем, что может льстить ее вкусу. Он сам не меньше наслаждался, устраивая для нее сюрпризы, и находил удовольствие в том, чтобы умножать их. Таким образом, она жила в беспрерывном очаровании, тем более что отец мой избавлял ее от необходимости следить за хозяйством: он сам входил во все и хотел, чтобы она только наслаждалась. Приехав во Францию, она не знала ни языка, ни обычаев и потому была неловка во всем, что обязана делать хозяйка дома. После это обратилось в привычку.
Когда дела пришли в упадок и отец мой думал, как обезопасить свое состояние, он говорил моей матери об этом, как бы поверяя тайну. Она так и приняла его доверенность, но не понимала в ней ничего. Поэтому после смерти отца она казалась уверенной, что, отдав приданое моей сестры, мы останемся еще довольно богаты. Сама не принеся ничего в приданое, она и не почитала себя ни в чем участницей.
— Дети, — сказала она мне и брату, — отец ваш взял меня безо всего; я всем обязана ему; следовательно, всё принадлежит вам. Надеюсь только, — прибавила она со своей очаровательной улыбкой, протягивая к нам руки, — вы дадите мне местечко подле вашего камина.
Устроиться ей было нелегко. Многие торговцы сбежали из Франции, а мать моя не почитала бы своего дома прилично и хорошо устроенным, если бы в нем не было множества мелочей, неизвестных в наше время, хоть и у нас есть каталог безделок, называемых редкостями. Она приехала во Францию в последние годы царствования Людовика XV и узнала новую жизнь посреди множества наслаждений, сделавшихся для нее потребностями. Никогда французы не были такими изобретательными, как в эту эпоху; никогда столь разнообразные способы удовлетворения чувств не умножали так вокруг молодой женщины утонченную элегантность. Мы думаем, что многому научились в этой области, но на самом деле не понимаем ничего.
Пятьдесят лет назад женщина с сорока тысячами ливров дохода жила лучше, нежели в наше время та, что издерживает двести тысяч. Нельзя исчислить всего, чем она окружала себя, — этой бездны полезных мелочей, совершенно чуждых нам своим употреблением и не замененных ничем. Прислуга женщины порядочной состояла не менее чем из двух горничных и почти всегда камердинера. Ванная комната была необходима, потому что женщина не проводила без ванны и двух дней. Множество благовоний, вещей из батиста, из самых тонких тканей, самых драгоценных кружев, все особенное для каждого времени года находилось в уборной — в изящных картонах, в благоухающих корзинах. Убранство комнат также составляло значительную часть издержек женщины. У нее были комнаты всегда вновь отделанные, летом — благоухающие от цветов, а зимой — теплые, закрытые со всех сторон. Когда начинались холода, стены обивали обюссонскими коврами толщиной в несколько дюймов. Входя в свою спальню вечером, женщина находила ее нагретую огнем обширного камина. Длинная драпировка закрывала двойные окна, а постель, окруженная плотным занавесом, служила убежищем, где могла она продолжить ночь, не страшась пробуждения от дневного света.