Записки, или Исторические воспоминания о Наполеоне - Жюно Лора "Герцогиня Абрантес"
Ночь провел отец мой ужасно: болезнь его усиливалась быстро, еще больше от того, что слышал он и чего не могли мы уже скрыть. На улицах уже господствовала опасность. Однако в Париже ездили, ходили, как будто и не думали через несколько часов восстать. К вечеру смятение сделалось чрезвычайно сильно. Однако театры оставались открыты! Истинно, мы народ сумасшедший.
Утром 12-го числа Бонапарт, придя к нам по обыкновению, казалось, был чем-то занят: он ушел и опять пришел; еще ушел и воротился, когда мы сидели за десертом. Я помню, что он съел целую ветку винограда и выпил большую чашку кофе.
— Я завтракал очень поздно, — сказал он нам, — у Бурьена, точно не помню. Столько говорили о политике, что сил нет! Иду за новостями. Если узнаю что-нибудь любопытное, приду сказать вам.
Но мы с ним не увиделись. Ночь была очень тревожна, особенно в нашей секции. Вся улица Закона обросла штыками. Генерал д’Аньо командовал секцией; он приходил к кому-то в дом, соседний нашему, и один из бывших с ним офицеров говорил о самом неприязненном расположении народа. На нашей улице уже построили было баррикады, но офицеры национальной гвардии велели сломать их. Это гвардия составляла главный оплот секций. Своих гренадеров, стрелков, торговцев и немногих частных людей, принадлежавших к их партии, — вот что они могли противопоставить линейным войскам, которыми командовали опытные генералы: Брюн, Беррюйе, Мон-Шуази, Вердье и, наконец, Бонапарт!
Утром 13-го отец находился в отчаянном положении. Мы не могли ожидать доктора Дюшануа, и пусть вообразят нашу признательность, когда он пришел к нам! Он пробыл около часа и, предвидя, что может случиться, дал предписания, которые велел исполнить, если уже нельзя будет призвать его. Он не скрыл от меня и от брата, как могут повредить несчастному отцу ожидаемые события.
— Несколько дней у меня была надежда, — прибавил он, — но происшествие третьего дня, о котором узнал он от сиделки (несчастная рассказала ему все, думая развлечь его в то время, когда я отлучилась), снова вызвало сильнейшую лихорадку. Я не смею льстить себя надеждой, что он не услышит восстания, которое готовится сегодня.
Несколько часов мы утешали себя, думая, что дела между Конвентом и мятежниками окончатся миром; но в половине пятого послышались пушечные выстрелы. Едва сделан был первый выстрел, как со всех сторон начали отвечать. Эти звуки подействовали на моего отца: он закричал пронзительным голосом, звал на помощь, и жестокое помешательство овладело умом его! Напрасно давали мы ему успокоительные лекарства, прописанные Дюшануа. Все сцены революции вспоминались ему, и каждый слышанный им выстрел поражал его, его самого.
Какой день! Какой вечер! Какая ночь! В наших окнах все стекла разлетались вдребезги. Бились почти у нашего дома. Когда подошли к [церкви] Сен-Рош и особенно к Театру Республики, мы думали, что дом развалится… Есть воспоминания вечные: воспоминание об этой ужасной ночи и об этих двух днях запечатлено в сердце моем раскаленным железом.
На другой день спокойствие в Париже восстановилось, как нам рассказывали. Но тогда-то увидели мы, какое разрушение произвели в отце моем последние события. Возможно ли было тут успокоение? Утром явился Дюшануа. Отец хотел говорить с ним наедине, а вскоре велел позвать к себе мою мать. Вдруг я услышала страшный вопль. Бегу в комнату отца: мать моя в одном из самых ужасных припадков своей болезни. Лицо моей матери, всегда столь прекрасное, было обезображено. До этого дня она еще льстила себя надеждой, а теперь, увы, узнала ужасную истину!
Я не в силах дать отчет о дне 14-го. Состояние моего отца становилось хуже с каждым часом, и я могла только страдать и стараться ободрить сколько-нибудь бедную мать свою. Вечером Бонапарт зашел к нам на минуту и увидел меня в слезах. Когда он узнал причину, его открытое, веселое лицо тотчас изменилось.
— Я желал бы взглянуть на госпожу Пермон, — сказал он мне.
Я пошла за маменькой; она тотчас явилась к нему. Мы обе не знали, как много участвовал Бонапарт в этом великом своими последствиями дне.
— Они убили его! — сказала моя мать, плача. — Вы, Наполеон, поймете горесть мою. Помните ли, когда 4 прериаля вы пришли к нам ужинать, то сказали мне, что уговорили Барраса не бомбардировать Париж? Помните ли? По крайней мере я не забыла этого.
Я не узнала никогда, какое действие произвела на Бонапарта ее речь. Многие утверждали, что он всегда и с живостью сожалел об этом дне. Не знаю. Истинную мысль Бонапарта можно было бы узнать, не имей он своих выгод в дне 14 вандемьера. Впрочем, в эти горестные минуты он обошелся с матерью моей превосходно. Он сам был в таких обстоятельствах, которые должны были затмить все другие отношения, — был как сын, как брат!
Бедный отец мой промучился еще два дня. Мы лишились его 17 вандемьера. Он был для меня более чем отец: он был друг, какие редки, снисходительный без слабости. Брат мой тоже пришел в отчаяние. Что касается матери моей, она долго оставалась неутешною в истинном смысле этого слова.
Глава X. Бонапарт становится генералом
Как скоро брат мой узнал, что мы возвратимся в Париж, он начал приискивать нам дом, в котором могли бы мы жить все вместе и где можно было бы поместить мою сестру, когда она приедет в Париж. Все эти мечты о приятном соединении разрушились! Вскоре несчастья наши должны были усугубиться.
Когда новую квартиру подготовили, моя мать поспешила оставить дом Астрюса, чтобы избежать тяжелых воспоминаний, и мы переселились на улицу Шоссе д’Антен, в небольшой дом (до революции таковы были все дома там), принадлежавший господину Варнашану, бывшему главному откупщику. Дом этот, очень удобный, казался еще приятнее своей уютностью в то время, когда всякий старался скрывать свое состояние.
Мы с удивлением узнали, какое счастливое превращение случилось с Бонапартом, или, лучше сказать, как умел он принудить к этому судьбу. Мать моя, погруженная в свое горе, не задумывалась, насколько разнились между собой слова и поступки молодого генерала. Для нее всего больше был отвратителен запах мокрых и грязных сапог, высыхающих перед огнем. Ей становилось тошно от этого до такой степени, что она часто выходила из комнаты и возвращалась не прежде, как сапоги его делались совершенно сухи. Но тут появлялся новый ужас (как будто нарочно для того, чтобы оскорблять все ее чувства): высохшая подошва производила нестерпимый скрип. Я понимаю это, потому что и сама не терплю этого скрипа. Но в несчастные наши времена ездить в фиакре стало роскошью, и, разумеется, те, кто с трудом мог оплатить свой обед, лишены были наслаждения скакать и брызгать грязью в других; они с философским спокойствием сами месили грязь. Мать моя согласилась, что эта причина довольно сильна; но тем не менее обыкновенно держала под носом опрысканный духами платок. Наконец Бонапарт заметил это и, стараясь угодить матери моей, просил нашу горничную заниматься чисткой его обуви, прежде нежели он входит в гостиную. Эта подробность, ничтожная сама по себе и не стоящая внимания, любопытна, если вспомнить, к какому человеку она относится.
Но после 13 вандемьера нечего было и думать о грязных сапогах. Бонапарт теперь ездил, и не иначе как в прекрасном экипаже, а жил в хорошем доме на улице Капуцинов. Словом, он сделался важным, необходимым лицом, и все это без предуготовлений, без шуму, как будто взмахом волшебной палочки. Он приезжал к нам каждый день, с прежней дружбой и непринужденностью; иногда, но очень редко, привозил одного из своих адъютантов — Жюно или Мюирона — или своего дядю Феша, тихого и благожелательного в обращении человека. Но это, как я сказала, случалось редко. Я и Жюно никак не могли тогда подумать, что некогда брак соединит нас. Все чаще являлся с Бонапартом некто Шове. Не помню теперь, кто это был, но знаю, что Бонапарт очень любил этого человека, тихого и весьма обыкновенного в разговоре.
Тогда в Париже, более чем в других местах, распространился голод: страдали от недостатка в хлебе, но подвоз и другого рода припасов становился затруднительным. Какая эпоха! Боже великий! Какое время! Бедность ужасала! Падение ценности ассигнаций усиливалось соразмерно бедствию. Простой народ не работал, умирал с голоду на своих чердаках или соединялся в шайки разбойников и грабителей, которые начинали появляться в провинциях. Да и в Париже не были от них в безопасности.