Карел Чапек-Ход - Чешские юмористические повести. Первая половина XX века
И вдруг повелительный женский голос громко прокричал на весь ресторан:
— Барышни! Не-мед-лен-но домой!
Это подоспела директорша интерната.
Я уже не помню, кому принадлежали руки, подхватившие меня в ресторане. Неожиданно для себя я очутился на тихой площади, где все мы долго и нежно прощались друг с другом.
Гораздо более отчетливо я помню, что один карман моего пальто оттягивала бутылка медовухи, а другой — тетрадь лирических стихов и египетские пирамиды. Помню, как пан секретарь Гимеш и пани Мери вели меня под руки, а я орал: «Он играет на дуде, на дуде, на дуде — пустите меня, о достопочтенная графиня из замка! Не дотрагивайся до меня, благородный паж Гимеш! {127}»
Когда мы подошли к дому, я заметил в окне первого этажа свет и, вырвавшись из рук своих провожатых, забарабанил кулаком по оконной раме:
— Отомар, ночная кикимора, ты был неправ! Ты неправ! Берегись же, сейчас я вырву твою гриву — слышишь ты, нескладная лошадь?
Меня втащили в ворота, проволокли по лестнице, а я воинственно размахивал правой рукой:
— Ты неправ, тысячу раз неправ, голова садовая, прав Петрик Гадрбольцев, дядюшка Сейдл, правы пчелки — божьи детки…
Вдруг я оказался в полном одиночестве, посреди какой-то освещенной комнаты.
— …к черту эстетику! Pereat [81] вся литературная парфюмерия, ха-ха-ха! Вот увидишь, Отомар, как я переверну всю чешскую литературу, отброшу ее в эпоху варварства, как я буду хихикать над клоакой вульгарностей, как реабилитирую я фразу и банальность, потому что они частица нашей жизни и без них мы законченные трр-тррупы!
Закачавшись, я схватился за кровать.
— Именно! — громко произнес я, еле удерживаясь на ногах.
Вон мой раскрытый портфель, на спинку кровати Бетушка своими руками, смущаясь, повесила мою пижаму, а на тумбочку положила — мамочки мои! — хорошенькое яблоко.
Часы на башне собора глухо пробили два раза. Звук доносился будто из-под земли, словно из самой преисподней.
— Я слышу, следовательно, существую! Вижу, что я попал в культурную обстановку, в комнату, отделанную под модерн начала века — это опять доказывает, что я существую. Двуединожды есмь я!
Я сделал несколько шагов.
— Иди ты… к черту, Яромир! Раскрой глаза, полюбуйся на самого себя, измазюканного Диониса, с пальцами, слипшимися от какой-то дряни, и очутившегося в комнате, где царит неземная чистота!
— Хи-хи-хи! — развеселился я, увидев на шкафу медную чеканку в виде морского конька.— Поехали! — махнул я рукой опаловым подвескам на люстре.— Ш-ш-ш! — зашипел я, обнаружив на ночном столике лампочку в виде свернувшейся змеи.
Мне стало ужасно смешно.
Спальня представляла собой целое собрание всевозможных потешных вещиц, в ней было столько всякой ерунды, что я сразу же забыл про Отомара.
— Все здесь выставлено как на ладони, не забыли даже повесить над кроватью мадонну в лилиях и в рамочке из золотых одуванчиков. Добрый вечер, милая пани! Как вы себя чувствуете?
Мысли мои понеслись, обгоняя друг друга. «Не будь этих жестяных вешалок с украшением в виде вьюна, который все время цепляется за наши костюмы и платья, не будь этих ваз, похожих на трубы и готовых каждую минуту — ой-ой! — перевернуться, не будь этих комодов с резными подсолнухами — а от них у нас дырки на локтях — не будь этих дверных ручек в форме лопуха, царапающих до крови ладони, разве бы мы постигли смысл вещей, не говоря уж о смысле природы. Отомар, Отомар, ни черта ты в этом не смыслишь, дубина стоеросовая, с миром вещей так и не сроднившаяся! Знаешь ли ты, что, путешествуя по великой ярмарке вещей, надо много раз останавливаться и дорого платить; так дорого, что зубы начинают скрежетать от боли, рот растягиваться в гримасе плача, а из глаз литься целые потоки слез; знаешь ли ты, что путь, который надо пройти в одной упряжке с вещами, зверьем и людьми,— тернист, как сказал бы я! Он ведет сквозь дремучие заросли, по острым камням и хирургическим отделениям больниц! И Петрику Гадрбольцу придется обжечь палец пламенем свечи, его будут щипать гуси, поднимет на рога бык, а на лоб ему положат холодный компресс из ботвы репы. И тогда он убедится, что просто так, задаром, любить кого-нибудь или что-нибудь нельзя, что горькие пилюли — неизбежный вступительный взнос, плата за вхождение в мир. В чертоги любви человек идет через камеру пыток — слышишь, Отомар! — через камеру пыток, какой вдруг сделалась для меня эта вот комната для гостей, до кро-кро-ви-ви терзающая мне душу своими дурацкими штучками, выставленными напоказ, да таким нечеловеческим порядком, который ни за что бы не потерпел, чтобы какая-нибудь подольско-свиянская {128} или бехиньская фигурка {129} решила бы стоять по-своему, чуть скособочась.
И мне, подвыпившему грешнику, вдруг отчаянно захотелось провести остаток ночи где-нибудь в стогу сена.
Наверное, я давно уже зарылся в стог да там и заснул, а теперь сплю и мне снится, как начинают опрокидываться и кувыркаться, откалывая передо мной всевозможные коленца, шкафы из красного дерева с позолоченными цветами, этажерки на толстенных ногах, гобелены с белыми лилиями и девами Мухи {130}, пускающими радужные пузырьки из стебельков, двусмысленно при этом подмигивая.
«Эге-гей, мебелишка! Ух ты, ух ты! Тише, тише, мои коровушки!»
Судорожно вцепившись в спинку кровати, я чувствовал себя мореходом, который сжимает перила капитанского мостика во время сильного шторма где-нибудь у мыса Доброй Надежды.
Я зевнул во весь рот.
«Нет, в этом содоме не уснешь»,— решил я. С трудом добравшись до окна и распахнув его, я огляделся, а нельзя ли через него сбежать обратно к «Королю Отакару», к Властичке, к дядюшке Сейдлу, к Петрику Гадрбольцу…
К сожалению, мне это не удалось из-за большой высоты, а также слабости духа и тела.
В ночной темноте я разглядел крышу приземистого сарая, с материнской заботой охранявшего реальные ценности жизни. В стороне темнел дворик с курятником, где спали курочки, всамделишные, нестилизованные, нехудожественные — совершенно некультурные.
А воздух! Настоящий свежий воздух! Не какой-нибудь безжизненный воздух духовной атмосферы!
Постепенно я снова обретал власть над своими руками и ногами, налитыми свинцовой тяжестью.
«Хоть башка твоя и одурела от всего этого великолепия,— сказал я себе,— все же вели ей убедить себя, что ты в провинциальном чешском городке, что ты почтенный гость вполне порядочных людей, а не пьяный смотритель павильона столярной фирмы на всемирной выставке изделий модерн в Париже одна тысяча девятисотого года».
— Вот так! Теперь, наконец, порядок! — с облегчением вздохнул я.— Всегда важно осознать себя во времени и в пространстве!
А теперь поглядим на книги!
Ну, ясное дело! Отборное, модное по тем временам войско, все солдатики в стройных шеренгах, словно гренадеры Фридриха Прусского. Здесь и Карасек, и «Терзания души» Прохазки, и «Mysteria amoroso» Яна из Войковичей {131}. Все в роскошных переплетах. И никто-то вас, книжечки, не читает — страницы с золотым обрезом так и не раскрыты. И ни одного симпатичного сального пятнышка, посаженного во время какой-нибудь трапезы, ни одного милого свидетельства людского прикосновения, подтверждающего, что душа книги слилась с душой читателя.
Вздохнув, я сунул книгу обратно. Не так ты ее поставил! Неправильно! На целый сантиметр глубже, растяпа! Комната эта не терпит ничего несовершенного, нехудожественного! Книгу написал один художник, напечатал другой, переплел третий. И так же художественно она должна быть опять поставлена. Это не пустяк! Видите, какой я невежда по части водворения книг на место! Может, у меня нет художественного чутья? А ну, поди сюда, книжечка! Я и в этой области хочу стать крупным специалистом, которому нет и не будет равных! Вот так! Теперь ты, наоборот, высовываешься на два миллиметра из ряда! Сейчас мы разочек стукнем по тебе, шельмочка! Тук-тук-тук! Зачем ты опять уползла внутрь? Стукнул я, что ли, слишком сильно? Еще разочек мы тебя вынем. Так, наконец! Наконец-то вы, книжечки мои, опять словно курочки на насесте, цып-цып-цып, продолжайте почивать сладким сном, ждите, когда трубы возвестят воскресение из мертвых… на кафедре… правая рука…
И не убеждайте меня, что в окружении стольких красот не стыдно снимать пыльный костюм, грязные башмаки, топавшие по всякой дряни, сдирать с ног дырявые носки, в общем, разоблачаться догола и нырять под пуховую перину в белоснежном чехле без единой складочки, на котором вытканы серебряные пионы.
Да что это с тобой? Чего это ты вдруг скис? Руки-ноги отяжелели, колени не гнутся?
Я стал искать, куда бы мне присесть.
Как Голем {132}, я доковылял до портфеля, достал газету, расстелил ее на роскошном парчовом диване в стиле модерн и тихонечко присел на самый краешек, сгорбив спину и подперев голову руками.