Карел Чапек-Ход - Чешские юмористические повести. Первая половина XX века
Велись серьезные переговоры, обсуждались важные вопросы.
Пани воспитательница долго и упорно сопротивлялась:
— Не могу я взять на себя такую ответственность! Госпожа директорша будет очень недовольна вами, барышни, нет, нет и еще раз нет!
Я стоял с равнодушным видом.
Все принялись хором уговаривать ее — и пан секретарь, и пани Мери, и дядюшка Сейдл. Наконец она сдалась.
— Ладно — только на полчасика!
Хозяин самолично приготовил для нас в переполненном ресторане стол.
По моему предложению его возглавила моя гостеприимная хозяйка, пани Мери.
Властичку дядюшка Сейдл отвел к столу лесников.
Девушек стали приглашать на танец молодые егеря, уводя их потом в свою компанию, и постепенно за нашим столом осталось всего несколько человек да встревоженная воспитательница, то и дело озабоченно поглядывавшая на своих подопечных.
— Вот, маэстро, перед вами вся наша культурная община,— сказал пан секретарь, привычно открывая традиционные посиделки с писателем.
— Вы превосходно выступали! — сказала пани Мери.— Я уже не помню, когда я еще так смеялась. Но кое-что вы мне должны будете разъяснить!
— Все удалось как нельзя лучше! — поддержал ее пан секретарь.— Таких прекрасных вечеров у нас еще не было.
— А мне во время этой лекции пришло в голову,— вступила в разговор сморщенная озабоченная дама, супруга управляющего,— сколько еще на этом свете несправедливости, неискренности, лжи!
Я удивленно покосился на нее и часто-часто заморгал.
Заказав стакан вина, я надеялся хоть как-то избавиться от страшной тяжести, тисками сдавившей сердце.
Острый приступ злости прошел, но вместо этого душой овладела черная меланхолия.
Я понуро сидел над бокалом бадачонского.
«Хорош, писатель! — думал я, вертя в руке тоненькую ножку сверкающего зеленоватого бокала.— Ах, Отомар, Отомар! Ты единственный искренний человек на этом лицемерном свете. Друг мой золотой, приди ко мне и отчитай меня, сумасброда, смешай с грязью за то, что я додумался приехать в этот город с целью поднять его культурный уровень. Приди и полюбуйся, до какой высоты я его поднял. Представляю, как ты заржешь, оскалив лошадиные зубы. Отомар, Отомар, ты-то ведь прекрасно знаешь, до чего устойчив привычный уклад нашей повседневной жизни. Он как скала, которую, конечно же, не сдвинешь с места, излагая трем десяткам человек в течение двух часов свое эстетическое кредо. Разве своротить гору здорового чешского материализма! Я хочу к тебе, в твою конюшню,— чтобы ты как следует выругал меня, а я в молчаливом раскаянии свернулся бы в клубочек на знакомой кушетке, полной блох…»
Семеро членов культурной общины города, сидящие за нашим столом, деликатно помалкивали. Они как будто чувствовали, что творится в моей душе, и давали мне время самому справиться с собой.
Оглядываясь по сторонам, я стал искать официанта.
Мне захотелось съесть что-нибудь существенное!
Я взглянул на золотые стрелки стенных часов, висевших на каменном своде. Они показывали половину пятого. Часы стояли.
Не решаясь вытащить свои, карманные, я гадал, сколько сейчас может быть времени. Наверное, около одиннадцати. Ничего себе! С самого утра, перекусив только в поезде, я по сути дела так ничего и не ел.
Что бы себе заказать?
Официанты разносили фаршированную телячью грудинку, свинину с золотистой корочкой.
«Aber [79], милый мой! — вразумлял я себя.— Как же ты будешь ужинать на глазах у пани Мери, хоть ей и не сидится на месте, и, пребывая в прекрасном настроении, она все время с кем-то общается. Кроме того, вся компания за нашим литературным столом прекрасно знает, что я ужинал у нее дома. Что подумает она и что подумают члены культурной общины, которым известна ее скупость?»
На часы я из-за своей щепетильности не мог взглянуть!
Ужин себе не смел заказать!
Я продолжал вертеть хрупкую ножку бокала с вином.
И вдруг со словами — «прошу, пожалуйста!» — подбежавший официант поставил передо мной большую тарелку жаркого из серны с брусникой и кнедликами. Я удивленно посмотрел на него, но сразу невольно схватился за нож. И в ту же секунду передо мной возник метрдотель.
— Пардон? Вы заказывали?..
— Нет!
Он схватил тарелку, вилку, нож:
— Руда, я же говорил — третий в середине! — И, положив передо мной меню, вычеркнул жаркое и цыпленка под соусом.
— Благодарю, я ужинал!
— Прошу прощенья!
Вспомнив, что японцы с улыбкой встречают любую неприятность, я посмотрел на соседей по столу, мужественно улыбнулся им и отхлебнул вина.
— Эй, постой-ка! — ухватил я за полу помощника официанта,— принеси крендельки!
Я с хрустом жевал маленькие сухие колечки и запивал их приятным бадачонским вином.
Наблюдая с горьким смирением весь этот лукуллов пир, слушая гул голосов, внимая меланхолическим звукам модного танго, я больше всего хотел оказаться где-нибудь в пустыне. Отодвигая свой стул, чтобы пропустить очередного нахала, который лез прямо на меня, продираясь к висящему у стены пальто, я жаждал услышать слова поддержки от человека сильного, гораздо более сильного, чем я,— жалкая раздавленная щепка. Вскакивая со стула, потому что мне в затылок упирался кием дюжий детина в свитере, я страстно желал услышать от какого-нибудь уважаемого мною человека, что я вовсе не такое уж ничтожество, каким кажусь себе в эту минуту. Шаря по карманам в поисках сигареты, я жаждал, чтобы Утешитель ласково уверил меня, что я не заслуживаю тех унижений, которым подвергают меня в городе, что даже лекция моя не была столь уж скверной, как считает Отомар. А больше всего мне хотелось, чтобы сказанное мной не пропало даром, не растворилось бесследно в атмосфере всеобщего чревоугодия, не растаяло в звуках фокстрота, который фальшиво выводил отчаянно завывающий саксофон.
Я заказал вторую порцию бадачонского.
Лесники и девушки перешли к исполнению наших неувядаемо прекрасных народных песен.
Дева синеока,
Не грусти ты у потока…
— Разрешите кое о чем спросить вас, маэстро,— обратился ко мне директор музыкальной школы.
— Пожалуйста, к вашим услугам,— поднял я голову.
— В консерватории нам тоже читали лекции по искусству, и вы очень хорошо сегодня сказали, что современное искусство должно служить всем. Только ведь наши молодые композиторы и понятия не имеют, что такое мелодия, и сочиняют кошачьи концерты. Да и художники делают из нас дураков, рисуют ребусы вместо картин. Наверное, я выражу желание всех присутствующих, если попрошу вас, маэстро, объяснить, что такое кубизм…
— С удовольствием, одну минуточку.— Я поднялся из-за стола, чтобы сполоснуть левую руку в маленьком фонтанчике возле бильярда, где из чиненого и перечиненного крана в виде львиной пасти текла тоненькая струйка воды.
Диви синиики,
Ни гристити и питики…
Вернувшись, я обрадовался, что мне не придется объяснять, что такое кубизм, ибо возле моего стула толпилось несколько человек с книгами в руках. Сначала я раскрыл альбом, завернутый в атласную бумагу. На первой странице было написано: «Любезной чтице моих произведений с благодарностью — А. Ц. Нор {125}». Потом мне вручили тетрадь лирических стихов, и я обещал молоденькой авторше все прочесть и высказать в письме свое мнение. Кроме того, я выслушал жалобы господина, выложившего передо мной рукопись исторического романа в трех томах «Отец отчизны» и требовавшего, чтобы я нашел ему издателя. Субъект в темных очках, в зимнем пальто и барашковой шапке — его привела дочь — бодро потряс мне руку:
— Я не осмелился подсесть к вам, а теперь, к сожалению, должен уходить. Позвольте представиться — я бывший податной инспектор, а кроме того, путешественник и писатель. Это мой труд — «В стране пирамид», разрешите презентовать его вам.
— Весьма тронут, весьма тронут, пан инспектор,— сказал я и перешел в распоряжение редактора местного журнала «Гласы».
— Извините, но профессор Кадлечек отказался дать информацию о вашей лекции, и я сам подготовил тут несколько строк.
Просмотрев, я решительно вычеркнул всех «маэстро», все эти «знаменитость», «прочувствованное слово», «увлек слушателей» и был «награжден бурными аплодисментами».
— И, пожалуйста, изложите содержание вашей лекции!
Я написал, что искусство, как показал докладчик, есть особый вид познания человека, раскрывающего глубины человеческой души способом, гораздо более действенным и эффективным, нежели познание логическое. Поверхностный позитивизм изжил себя. Завершается эпоха деспотического царства науки. Начинается новая эра активизации жизненных инстинктов, и в первую очередь инстинктов социальных. Поэтому новое искусство, не желая иметь ничего общего с отжившим искусством феодально-буржуазной эпохи, встает на сторону человечества, приближающего зарю счастливого будущего.