Митицуна-но хаха - Дневник эфемерной жизни (с иллюстрациями)
— Ой, как его жалко!
Сын ходил-ходил между нами и расплакался:
— Он сказал, что это я во всем виноват. И вид у него плохой.
Но я стояла на своем:
— Отчего он не может вернуться домой?
— Ну, хорошо, — заявил наконец Канэиэ, — поскольку я в скверне, то не могу здесь оставаться[41]. Как же мне быть? Запрягайте быков!
Услышав это, я испытала большое облегчение. Но сын пришел в слезах:
— Отец уезжает. Я отправляюсь вслед за его экипажем. Сюда больше не приеду! — и убежал.
«Как мог мой сын, — думала я, — на которого я стала полагаться больше всего, сказать мне такое?!» Но я ничего не произнесла вслух, а когда все уехали, увидела, что мальчик вернулся:
— Отец отослал меня. Он сказал, чтобы я приехал к нему, когда он позовет. Он уехал.
Мне стало его очень жаль, и, чтобы успокоить сына, я сказала ему:
— Совсем отец выжил из ума! Дело-то не должно дойти до того, чтобы он отказывался даже от тебя.
Было около двух часов ночи. Дорога предстояла очень дальняя.
Мои спутницы переговаривались между собой о том, что сопровождающих, которых Канэиэ брал с собой сюда, было значительно меньше по сравнению с той свитой, которая сопровождала его в столице. За разговорами прошла ночь.
У меня были два дела, по которым следовало отдать распоряжения в столице, и я отправила туда посыльного. Я передала для Канэиэ письмо с сыном — он уже был в чине таю[42] — после того, как он сказал мне, что его очень беспокоит состояние отца после прошедшей ночи и он хочет доехать до усадьбы отца и справиться о его самочувствии.
«Я все думала о твоем странном и диком приезде ко мне глубокой ночью, — писала я, — и молила будд о твоем благополучном возвращении домой. Когда я задумываюсь о причинах, которые побудили тебя ехать в тот горный храм, мне становится совестно и пропадает желание возвращаться домой». В конце этого письма, написанного мелким почерком, я добавила: «Я смотрела из экипажа на ту дорогу, которой мы когда-то любовались вместе, и одолели меня ни с чем не сравнимые воспоминания. А теперь я немедленно возвращаюсь». Письмо я послала, прикрепив его к замшелой ветке сосны.
С рассветом поднялась не то мгла, не то туча, на сердце стало грустно. Около полудня мой посланец возвратился домой:
— Отец куда-то уехал, поэтому письмо я передал тамошним мужчинам
Как бы там ни было, я считала, что ответа все равно не будет.
Итак, дни напролет я проводила в обычных хлопотах, а ночи — в молитвах перед главной статуей Будды. Поскольку местность эта со всех сторон окружена горами, у меня даже днем не было опасения, что кто-то меня увидит. Шторы у меня были закатаны вверх, когда на торчащем кверху сухом сучке запел пролетный соловей. Мне послышалась только трель: «Кто-идет-кто-идет», — и я подумала, что шторы надо опустить. Должно быть, у меня совсем не было самообладания.
Вскоре я стала думать, что избавилась от нечистоты, которая была во мне. Следовало возвращаться домой, однако в столице за это время распространилась молва, будто я изменила облик и приняла постриг. Я подумала, что возвращаться как-то нехорошо, и поселилась в доме на некотором удалении от храма.
Из столицы навестить меня приехала моя тетя.
— Жилище очень необычное, — сказала она, — и не поддерживает душевного спокойствия.
Через пять или шесть дней шестая луна стала совершенно круглой[43].
В тени деревьев было очень приятно. Если посмотреть в места, покрытые тенью от горы, становится удивительно, как там сияют светлячки. Кукушка, на которую я когда-то давно, у себя в усадьбе, когда еще ничем не была озабочена, рассердилась однажды: «Чтоб я не слышала тебя в другой раз!» — теперь вовсю куковала. Совсем рядом громко захлопал крыльями болотный пастушок… Проживание здесь вызывало во мне глубокие душевные движения.
Я сама, а не кто-то другой, назначила себе затворничество, и поэтому, несмотря на то, что меня здесь не навещали, не грустила в одиночестве, даже в сновидениях; и чувствовала себя очень непринужденно. На меня навевала грустные мысли только попытка угадать будущее сына[44], который во всем разделял со мной подобную жизнь, когда он день за днем проводил это долгое воздержание; мне больше не на кого было положиться, не было человека, с которым мне по обету позволялось бы видеться, поэтому я даже голову наружу не показывала и думала, что буду питаться одними только сосновыми иглами. Но всякий раз, когда я видела, что сын не может есть их наравне со мною, обливалась слезами.
Так мало-помалу на душе у меня стало немного легче, и одно меня сильно огорчало — то, что я часто плакала. Вечерами сюда доносились и предзакатное гудение больших колоколов, и звон цикад, и мелкие удары малых колоколов с окрестных небольших храмов, как бы твердивших: «А-вот-и-я, а-вот-и-я», — а на холме напротив находилось синтоистское святилище, и когда я слушала, как монахи читают сутры, меня охватывало унылое настроение и желание ничего не делать.
Однажды, когда у меня была месячная нечистота и оставалось свободное время и ночью и днем, я вышла на веранду. Ребенок мой, увидев меня, воскликнул:
— Заходи, заходи! — Должно быть, он глубоко не задумывался над моими обстоятельствами.
— Что случилось?
— Да так, все очень плохо, — ответил мальчик, — все время хочется спать.
— Я было подумала, что мне лучше сразу умереть. Но как это отразится на тебе? Или поступить, как обо мне судачат в мире — стать монахиней? Чем совсем исчезать из мира, лучше уж так поступить. И когда ты станешь волноваться обо мне, когда загрустишь, — приходи, увидимся. Думаю, что я и сама неправильно поступила, приехав сюда, но когда я вижу, как ты здесь исхудал, делаюсь сама не своя. Иногда я думаю: хорошо бы мне, приняв постриг, обратиться с просьбой заботиться о тебе к твоему отцу, оставшемуся в столице, но я вижу, что он человек ненадежный, и все думаю — и так, и этак.
Сын ничего не отвечал мне, только плакал, всхлипывая.
Дней через пять нечистота моя прошла и я снова приехала в храм. Сегодня должна была вернуться домой моя тетя, которая прибыла накануне. В задумчивости я стояла и смотрела, как экипаж ее выехал, медленно скрылся между деревьями, и мне сделалось так тоскливо… Пока я стояла и смотрела вслед отъехавшему экипажу, у меня, видимо, кровь прилила к голове, и я дурно почувствовала себя. А поскольку мне стало совсем тяжко, я позвала буддийского заклинателя, которого знала еще по тому храму, где проводила затворничество, и попросила его произвести магические движения и прочесть молитвы.
По мере того, как наступали вечерние сумерки, я со все большей проникновенностью слушала голос, возглашающий молитвы. Когда-то я и во сне не думала о себе, что стану такой, как теперь. Я слышала, что так справляются с душевной тоской, что силой воображения пишут картины, что в избытке чувств рассказывают о переживаниях. Я подумала, что получила серьезное предостережение.
Ко мне из столицы приехала младшая сестра, и с нею вернулся еще один человек[45]. Приблизившись ко мне, сестра сказала;
— Дома мы еще раздумывали: как ты себя чувствуешь здесь? А когда приехали сюда, в горы, были потрясены тем, что увидели. Как ты можешь так жить? — И навзрыд заплакала.
Я было решила, что за меня никто другой мои поступки не определял, поэтому я не заплачу — но удержаться не могла. То плача, то смеясь, мы проговорили до рассвета, а когда рассвело, она притихла и возвращаясь назад, очень грустно произнесла на прощанье:
— Мои спутники очень спешат. И я сегодня возвращаюсь. Потом еще буду приезжать. Все-таки, ты решила пока все оставить по-старому?
Самочувствие у меня было неплохим, и я, как обычно, пошла ее проводить. И тут опять въехал человек с криками:
— Прибываем, прибываем!
«Так оно и есть», — подумала я, а в ворота вкатились два экипажа, в которых собрались очень оживленные, чувствующие себя как в собственной усадьбе люди — красивые и пышно разодетые. Тут и там стало появляться множество коней. Привезли вариго[46] и все прочее. Прибывшие передали щедрые пожертвования в виде летних кимоно, полотна и других вещей тем жалким священнослужителям, которые в это время отправляли службу. Старший прибывших обратился ко мне:
— В общем, то, что мы приехали сюда, устроил господин. Он сказал нам: «Я ездил за нею и сам, но госпожа не поехала назад. Думаю, что, если я опять поеду, будет то же самое. Если что-нибудь стану предпринимать я, ничего не получится. Поезжайте, попеняйте ей. И эти монахи — как это они так грубо учат ее сутрам!» — Так он выразился. В самом деле, кто сможет так жить все время? Это, конечно, достойно сожаления, но лучше было бы, если бы Вы, как об этом говорит молва, окончательно стали монахиней. Но и глупо было возвращаться домой сразу после того, как господин изволил разговаривать с вами. И все-таки, он собирается еще раз приехать сюда. Если и тогда Вы не поедете с ним, люди, что служат в западной части столицы[47], прислали с нами кое-что и сказали нам «Передайте вот это», — с такими словами он передал мне великолепные дары. Для меня, которая думала жить еще дальше в глубинах гор, в далеком далеке, они означали, прежде всего, горькие размышления о самой себе.