Донна Тартт - Маленький друг
– Мам? – Гарриет, смешавшись, провела рукой по лицу. Напилась она, что ли? Отец иногда так же себя вел, когда приезжал домой на День благодарения и выпивал лишку.
– Я уж думала, ты умерла! Да как ты могла…
– Да в чем дело? – свет от лампы над головой бил ей в глаза, и Гарриет только и хотелось поскорее добраться до спальни. – Я у Тэт была, только и всего.
– Врешь. Говори правду!
– Это правда, – нетерпеливо бросила Гарриет, пытаясь обогнуть мать. – Позвони ей, если мне не веришь.
– И позвоню, сразу с утра и позвоню. А сейчас говори, где тебя носило.
– Ну давай, – мать перегородила ей путь, и Гарриет окончательно рассердилась, – иди, звони ей!
Мать быстро, злобно метнулась к ней, и Гарриет так же проворно отскочила на две ступеньки вниз. Гарриет раздраженно отвернулась, наткнулась взглядом на пастельный портрет матери (веселая, глаза горят, на ней пальто из верблюжьей шерсти, блестящие волосы собраны в высокий хвост) – портрет нарисовал уличный художник в Париже, куда мать ездила на третьем курсе колледжа. Портрет глядел на Гарриет лучистым взглядом – художник слишком сильно высветлил белки, – казалось, будто мать вот-вот огорченно захлопает ресницами, глядя на замешательство Гарриет.
– За что же ты так надо мной измываешься?
Гарриет перевела взгляд с портрета на то же самое лицо, только гораздо старше. В нем проглядывала какая-то неестественность, будто его по кусочкам собрали заново после страшной аварии.
– За что? – завопила мать. – С ума меня свести хочешь?
У Гарриет по затылку пробежал тревожный холодок. Мать часто вела себя странно, то что-нибудь напутает, то расплачется, но такого с ней еще не случалось. Было всего-то семь часов вечера, летом Гарриет, бывало, и до десяти играла на улице, и мать на это даже внимания не обращала.
Эллисон подошла к лестнице, положила руку на тюльпанообразный набалдашник на нижней стойке перил.
– Эллисон, – грубовато окрикнула ее Гарриет, – да что с мамой такое?
Мать Гарриет отвесила ей пощечину. Больно не было, но шлепок вышел звонким. Гарриет прижала руку к щеке и уставилась на мать, которая тяжело запыхтела, то и дело резко, с присвистом выдыхая.
– Мама! Что я такого сделала? – Гарриет так опешила, что даже не расплакалась. – Если ты волновалась, почему Хили не позвонила?
– Звонить Халлам в такую рань?! Чтоб с утра пораньше весь дом на ноги поднять?
Эллисон глядела на них снизу и, судя по ее лицу, была ошарашена не меньше Гарриет. Но Гарриет отчего-то показалось, что это из-за нее мать что-то там себе напридумывала.
– Это все ты! – взревела она. – Что ты ей наговорила?
Но Эллисон уставилась на мать округлившимися, удивленными глазами.
– Мама! – сказала она. – То есть как – “с утра”?
Шарлотта ухватилась за перила, с тревогой глянула на нее.
– Сейчас вечер. Вечер вторника, – сказала Эллисон.
На мгновение Шарлотта застыла, глядя на них во все глаза, раскрыв рот. Потом, громко щелкая задниками тапок, сбежала вниз и бросилась к окну возле двери.
– Боже правый, – пробормотала она, подавшись вперед, обеими руками схватившись за подоконник.
Она подняла засов, шагнула на крыльцо – в сумерки. Очень медленно, как сомнамбула, подошла к креслу-качалке, села.
– Господи, – сказала она. – И верно. Я проснулась, на часах было шесть тридцать, и я грешным делом подумала, что уже шесть утра.
Стало так тихо, что слышны были только сверчки да голоса с улицы. У Годфри были гости: на дорожке возле их дома стояла чья-то белая машина, а возле обочины – микроавтобус. С их веранды падал желтоватый свет, в котором клубились струйки дыма от барбекю.
Шарлотта взглянула на Гарриет. Лицо у нее было неестественно белое, все в испарине, а черные, огромные зрачки так расползлись, что полностью поглотили радужку, которая теперь теплилась голубым кольцом за черными кругами лунного затмения.
– Гарриет, я думала, тебя всю ночь не было, – она вся взмокла и хватала ртом воздух, будто тонет. – Девочка моя. Я думала, тебя похитили, думала, ты умерла. Маме сон плохой приснился и – ой, господи. Я тебя ударила, – она закрыла лицо руками и разрыдалась.
– Мама, пойдем в дом, – тихонько сказала Эллисон. – Пожалуйста.
Не нужно, чтобы Годфри или миссис Фонтейн видели, как их мать сидит на крыльце в одной ночнушке и рыдает.
– Гарриет, поди ко мне. Ты меня теперь никогда не простишь, да? Мама у тебя чокнутая, – всхлипывала она, поливая слезами макушку Гарриет. – Прости, пожалуйста…
Мать так притиснула Гарриет к груди, что той пришлось неловко скрючиться, и теперь она изо всех сил старалась не вырываться. Воздуха не хватало. Где-то наверху мать плакала и захлебывалась в кашле, будто выброшенная на берег жертва кораблекрушения. Розовая ткань ночнушки была у нее прямо перед глазами и с этого ракурса даже и на ткань была не похожа – просто сетка из грубых, разлохмаченных ниток. Интересно. Гарриет прикрыла один глаз. Нет розового. Открыла оба глаза: есть розовый. Она стала то так, то этак прищуриваться, глядя, как оптическая иллюзия возникает снова и снова, но тут крупная слеза – просто непомерно огромная – шлепнулась на ткань и расползлась по ней пунцовой кляксой.
Вдруг мать ухватила ее за плечи. Лицо у нее лоснилось, от кожи пахло кольдкремом, а глаза стали чернильно-черные, чужие, как у акулы-няньки, которую Гарриет видела в океанариуме, когда они ездили на побережье.
– Ты не знаешь, каково это, – сказала она.
Гарриет снова придавило к ночнушке. Сосредоточься, велела она себе. Если как следует постараться, можно представить, будто она совсем даже не здесь.
На крыльцо упал косой прямоугольник света. Кто-то распахнул входную дверь.
– Мама, – послышался тихий голос Эллисон. – Ну, пожалуйста. Наконец ей удалось уговорить мать вернуться в дом – Эллисон взяла ее за руку, осторожно усадила на диван, подложила ей подушку под голову и включила телевизор, который сразу разрядил атмосферу беспечной трескотней и тыц-тыц-музыкой. Эллисон все ходила туда-сюда: подносила матери то салфетки, то аспирин, то сигареты и пепельницу, принесла ей из кухни холодного чаю, вытащила из морозилки пакет со льдом – прозрачно-голубой, как вода в бассейне, в форме полумаски, какая бывает у арлекинов во время Марди Гра[24] – мать обычно клала ее на лицо, когда у нее закладывало нос или когда ее, как она выражалась, тошнило от мигрени.
Мать благодарила ее и за салфетки, и за чай, и за прочие мелочи, которыми Эллисон пыталась ее утешить, и, прижимая аквамариновую маску ко лбу, рассеянно бормотала:
– Что вы теперь обо мне думать будете?.. Мне так стыдно… Гарриет примостилась в кресле напротив и внимательно глядела на мать, поэтому на маску сразу обратила внимание. Она в таком виде несколько раз заставала отца – если тот с вечера напивался, то утром оцепенело сидел за столом с такой вот примотанной ко лбу синей ледяной маской, звонил кому-нибудь или раздраженно шелестел газетами. Но от матери не пахло алкоголем. Когда мать на крыльце прижимала ее к груди, Гарриет совсем ничего не учуяла. Да и вообще мать не пила – не пила так, как пил отец. Иногда она мешала себе бурбон с колой, но потом так и слонялась весь вечер с полным стаканом – у нее уже и салфетка промокнет насквозь, и лед растает, а она все равно раньше заснет, чем все выпьет.
Эллисон снова вернулась из кухни. Она бросила взгляд на мать, убедилась, что та на нее не смотрит и беззвучно, одними губами произнесла: “У него сегодня день рождения”.
Гарриет заморгала. Ну конечно, как же она забыла? Обычно мать срывалась в мае, в годовщину его смерти: она вдруг впадала в панику или принималась истерически рыдать. Несколько лет назад ее скрутило так сильно, что она даже из дома выйти не могла и поэтому пропустила выпускной Эллисон в восьмом классе. Однако нынешняя майская годовщина уже прошла, и в этот раз все было спокойно.
Эллисон кашлянула:
– Мама, я тебе ванну наливаю, – сказала она. Голос у нее сделался до странного деловитый, взрослый. – Но если ты не хочешь, можешь и не залезать.
Гарриет хотела было убежать к себе в комнату, но мать, испуганно, проворно вскинув руку, так, будто бы Гарриет собралась переходить дорогу на красный, преградила ей путь.
– Доченьки! Славные мои девочки! – она похлопала по дивану обеими руками – мол, садитесь-ка рядышком, и хоть лицо у нее опухло от слез, в ее голосе болотным огоньком – крохотным, но ярким – вдруг промелькнула та самая первая заводила колледжа, чей портрет висел в коридоре.
– Гарриет, ну что же ты мне сразу ничего не сказала? – спросила она. – Хорошо было у Тэтти? О чем вы с ней болтали?
Когда мать снова и весьма некстати нацелила на нее, как луч прожектора, свое внимание, Гарриет опять потеряла дар речи. Отчего-то в голову ей лез только тот случай в парке аттракционов, когда маленькая Гарриет каталась на “поезде ужасов” и в темноте рядом с ней по натянутой леске безмятежно елозило туда-сюда привидение, и как это привидение вдруг сорвалось с лески и влетело ей прямо в лицо. Гарриет до сих пор иногда в ужасе просыпалась, когда ей снилось, как из темноты на нее летит что-то белое.