Нина Георге - Лавандовая комната
Жан посмотрел на кровать. Она была застлана пестрым покрывалом, которое Манон сшила перед свадьбой. У него в Париже. Вместе с флагом, на котором изображена птица-книга.
Люк перехватил его взгляд:
– На этой кровати она и умерла. В сочельник девяносто второго года. Она спросила меня вечером, доживет ли до утра. Я сказал: конечно.
Он повернулся к Эгаре. Теперь его глаза потемнели, лицо исказилось от боли. Самообладание покинуло его.
– Я сказал: конечно! – произнес он высоким, задушенным, прерывающимся от боли голосом. – Это был единственный раз, когда я обманул свою жену.
Не успев сам осознать, что делает, Эгаре обнял Люка.
Тот не сопротивлялся.
– Боже мой!.. – воскликнул он и покорно приник к его груди.
– То, чем был для нее я, никак, ничуть не повредило тому, чем были вы друг для друга. Она никогда ни за что не согласилась бы на жизнь без тебя!
– Я же никогда не обманывал Манон… – бормотал Люк, словно не слыша слов Эгаре. – Никогда… Никогда…
Люк не плакал. Он просто сотрясался от безмолвных, сухих рыданий. Жан Эгаре терпеливо ждал, крепко сжимая его плечи.
Внутренне корчась от стыда, он вспомнил тот сочельник 1992 года. Он бесцельно бродил по Парижу, пил, изрыгал проклятия на Сену. А в это самое время Манон мучительно боролась со смертью. И проиграла эту борьбу.
Я не чувствовал, что она умирает. Никакого смутного беспокойства. Никаких землетрясений. Никаких молний. Ничего.
Люк постепенно успокоился.
– Дневник Манон. Она просила меня отдать его тебе, если ты все же когда-нибудь придешь, – выдавил он из себя. – Она очень хотела этого. И ждала до последней секунды…
Они нерешительно разняли объятие.
Люк сел на диван, протянул руку и открыл ящик тумбочки.
Жан сразу же узнал тетрадь по переплету. Манон писала в этой тетради, когда они в первый раз встретились, в поезде, по пути в Париж. Когда она плакала, покидая свой юг. А потом часто писала ночью, когда не могла уснуть после их объятий, обессилев от любви.
Люк встал, протянул дневник Жану, но не выпустил из руки, когда тот взял его.
– А это тебе от меня, – сказал он спокойно.
Жан уже ждал этого и знал, что не смеет уклоняться от удара. Поэтому он только закрыл глаза.
Удар пришелся в подбородок. Он был не очень сильным, но достаточно ощутимым, так что у Жана даже перехватило дыхание, на секунду потемнело в глазах и он, попятившись, уткнулся спиной в стену.
– Ты не подумай, пожалуйста, что это за то, что ты с ней спал, – произнес Люк откуда-то издалека извиняющимся голосом. – Когда я женился на Манон, я знал, что одного мужчины ей будет мало. – Он протянул Жану руку. – Это тебе за то, что ты не пришел, когда тебя ждали.
В сознании Жана на мгновение смешалось множество образов.
Его запретная, мертвая комната в Париже, на рю Монтаньяр.
Комната Манон, теплая и светлая, и это ложе смерти.
Рука Люка в его руке.
И вдруг он вспомнил.
Он еще как чувствовал, что Манон умирает! Только не понимал этих сигналов издалека.
В те предрождественские дни, когда он часто, крепко напившись, погружался в какие-то тяжелые, смутные грезы, он слышал ее речь. Обрывки фраз или отдельные слова, смысл которых ускользал от него. «Дверь на тирамису»… «цветные фломастеры»… «Южный огонь»… «Ворон»…
И теперь, стоя в ее комнате, держа в руках ее дневник, он чувствовал, что найдет там эти слова.
На него вдруг снизошел глубокий покой, а подбородок ныл от благотворной, заслуженной боли.
– Есть-то ты сможешь… с этим? – смущенно спросил Люк и показал на челюсть Эгаре. – Мила приготовила цыпленка в лимонном соусе…
Тот кивнул.
Он не стал спрашивать, почему Люк посвятил Манон свое лучшее вино. Он сам понял это.
Дневник МанонБоньё, 24.12.1992
Мама приготовила тринадцать десертов. Разные орешки, фрукты, изюм, двухцветная нуга, масляное печенье с коричным молоком.
Виктория лежит в люльке. У нее розовые щечки и любопытные глазки. Она похожа на своего отца.
Люк больше не упрекает меня в том, что я ухожу, а Виктория остается, а не наоборот.
Она станет настоящим «южным огнем», она вся так и светится!
Я попросила Люка дать прочитать этот дневник Жану, если он все же приедет когда-нибудь, не важно когда. На прощальное письмо, которое бы все объяснило, у меня уже просто нет сил.
Мой маленький «южный огонь»… Я провела с Вики всего сорок восемь дней, а так хотелось бы, чтобы это были долгие годы. Я представляла себе столько жизней, которые ждут мою дочь!
Дальше за меня пишет мама, потому что я не могу уже даже держать ручку. Все свои силы я израсходовала на то, чтобы успеть еще раз попробовать все тринадцать десертов, а не делить третий, поминальный кусок хлеба с нищими…
Как медленно, как тяжело приходят мысли.
Слов становится все меньше и меньше. Они все куда-то ушли.
Куда-то очень далеко. Остались только цветные фломастеры среди простых карандашей. Только огни в темноте.
Как много любви в этом доме!
Все любят друг друга и меня тоже. Все такие смелые и так влюблены в ребенка.
(Моя дочь хочет подержать свою дочь. Манон и Виктория лежат вместе. В камине потрескивают ветки. Пришел Люк и обнимает своих девочек. Манон подает мне знак, что хочет еще что-то написать. У меня ледяные руки. Муж принес мне рюмку коньяка, но пальцы все равно никак не согреются.)
Дорогая Виктория! Дочь моя! Милая! Это было очень легко – принести себя в жертву тебе. Да. Посмейся над этим. Тебя всегда будут любить.
Остальное, доченька, о моей жизни в Париже, ты прочтешь потом. Постарайся понять меня и не осуждать.
(Манон совсем обессилела и перешла на шепот, я записываю лишь то, что мне удается расслышать. Она вздрагивает каждый раз, как только где-то открывается дверь. Она все еще ждет его, этого мужчину из Парижа. Она все еще надеется.)
Почему же Жан не приехал?
Слишком больно?
Да. Слишком больно.
Боль оглупляет мужчину. Глупый мужчина легче поддается страху.
Рак жизни – вот что было у моего ворона.
(Моя дочь тает на глазах. Я пишу и стараюсь не плакать. Она спрашивает, доживет ли до утра. Я лгу ей и говорю: да. Она говорит, что я, как и Люк, лгу.
На несколько минут она засыпает. Люк берет на руки ребенка. Манон просыпается.)
Письмо он получил, говорит мадам Розалетт, добрая душа. Она позаботится о нем, насколько это в ее силах, насколько он позволит «заботиться о нем». Я говорю ей: «Это гордость! Глупость! Боль!»
Она пишет, что он разбил всю мебель и словно окаменел. Словно умер.
Ну, значит, мы опять вместе.
(Моя дочь рассмеялась.)
Мама написала что-то такое, чего не должна была писать.
И не хочет показывать мне написанное.
Мы ползем уже последние метры.
А что мне еще остается? Молча лежать обряженной в лучшее белье и ждать, когда Безносая замахнется своей косой?
(Она опять рассмеялась и закашлялась. За окнами снег укрыл кедры белым саваном. Боже, я ненавижу Тебя, потому что Ты отнимаешь у меня дочь и оставляешь мне ее дитя, чтобы усилить скорбь. Как мне жить дальше? Или Ты думаешь, что это очень просто – заменить мертвую дочь внучкой? Как заменяют сдохшую кошку новым котенком?)
Может, и в самом деле нужно жить, как жил, до последней минуты, потому что именно это и бесит смерть – жизнь до последнего глотка?
(Моя дочь опять закашлялась. Прошло минут двадцать, прежде чем она опять заговорила. Она с трудом подбирает слова.
«Сахар», – произносит она. Но это не то, что она хотела сказать, и она сердится.
«Танго», – шепчет она.
«Дверь на тирамису!» – кричит она.
Я знаю, она имеет в виду дверь на террасу.)
Жан. Люк. Вы оба…
В конце концов… я просто выйду из дому…
В свою лучшую комнату, в конце коридора…
А оттуда в сад… И там я стану светом и пойду куда захочу…
Я смотрю иногда, вечером, на этот дом, в котором мы жили вместе…
Я вижу тебя, Люк, любимый мой, вижу, как ты бродишь по комнатам, а тебя, Жан, я вижу в других…
Ты ищешь меня…
В закрытых комнатах ты меня, конечно, уже не найдешь…
Посмотри сюда, наверх!
Подними голову – я здесь!..
Подумай обо мне и произнеси мое имя!
То, что я теперь далеко, ничего не изменило.
Смерть, в сущности, ничего не значит.
Она ничего не меняет.
Мы навсегда останемся друг для друга тем, чем были.