Нина Георге - Лавандовая комната
– А вы, мсье? – спросил он. – Что заставило вас бежать отсюда без оглядки?
– Я хочу… я решил отправиться… на поиски новой истории, – запинаясь, пояснил Жордан. – Потому что… у меня внутри – пусто. Я не вернусь домой, пока не найду. Честно говоря, я просто пришел на причал, чтобы попрощаться с вами, а тут вы отчаливаете… Можно мне с вами, а? Можно?
Он смотрел на него с такой надеждой, что Эгаре решил повременить с высадкой случайного пассажира.
Впереди был весь мир, позади – опостылевшая прежняя жизнь, и он вдруг опять почувствовал себя мальчишкой, каким и в самом деле был когда-то. Хотя Макс со своей юношеской колокольни и не мог себе этого представить.
Он чувствовал себя двенадцатилетним. Как в то далекое время, когда он редко страдал от одиночества, хотя и любил быть один. Или с Виджайей, этим худеньким воробьем из индийской семьи математиков, жившей по соседству. Когда он еще верил в свои ночные сны как в некий второй, реальный мир, некое горнило испытаний. Да, тогда он верил, что в этом мире грез и сновидений есть задачи, решив которые человек может подняться на следующую ступень в мире бодрствования.
– Найди выход из лабиринта! Научись летать! Укроти Цербера! Тогда, проснувшись, ты увидишь, что одно из твоих желаний исполнилось.
Тогда он еще был способен верить в силу своих желаний. Которая, конечно же, зависела от готовности пожертвовать чем-то очень дорогим или важным.
– Сделай так, чтобы мои родители за завтраком снова смотрели друг на друга! Я отдам за это глаз. Левый. Потому что правый мне еще нужен для управления судном.
Да, он умел так молиться мальчишкой, когда не был еще таким… – как сказал Жордан? – таким «трезвым и невозмутимым». Он писал письма Богу и скреплял их кровью из пальца. А сейчас, через каких-то тысячу лет, он стоит за штурвалом огромного судна и вновь чувствует, что у него вообще есть какое-то желание.
– Ха! – вырвалось у Эгаре.
Он выпрямился и расправил плечи.
Жордан покрутил ручки настройки рации и случайно поймал волну лоцманской службы, регулировавшей движение речных судов на Сене.
– …повторение обращения к двум придуркам, закоптившим соляркой акваторию реки в районе Елисейских Полей: «Привет от начальника причала! Для справки: правый борт там, где большой палец на руке – слева».
– Это они что, про нас? – спросил Жордан.
– Да плевать! – успокоил его мсье Эгаре.
Они переглянулись, криво ухмыляясь.
– А кем вы хотели стать, когда были мальчишкой, мсье… э-э-э… Жордан?
– Когда был мальчишкой? То есть другими словами – вчера?
Жордан весело рассмеялся. Потом притих и задумался.
– Я хотел стать мужчиной, которого мой отец принимал бы всерьез… И толкователем снов, что уже противоречило этому желанию.
Эгаре прочистил горло:
– Мсье, подберите-ка нам маршрут на Авиньон. Отыщите какой-нибудь шикарный маршрут по каналам на юг. Такой, чтобы нам… хорошо мечталось в пути.
Эгаре указал на стопку карт, покрытых густой сетью голубых судоходных путей, каналов, марин[23] и шлюзов.
Жордан вопросительно посмотрел на него. Мсье Эгаре прибавил ходу.
– У Санари написано, – сказал он, глядя на воду, – что, если хочешь разгадать сон, ты должен водным путем отправиться на юг. И что там ты можешь вновь обрести себя, но только при условии, что по дороге ты себя потеряешь, пропадешь, сгинешь. От любви. От тоски. От страха. На юге, слушая море, начинаешь понимать, что смех и плач звучат совершенно одинаково и что душе иногда нужно поплакать, чтобы быть счастливой.
В груди у него словно проснулась птица и осторожно, как бы удивляясь тому, что еще жива, расправила крылья. Она рвалась наружу. Она хотела пробить его грудь и, взяв с собой его сердце, подняться в небо.
– Я иду… – пробормотал Жан Эгаре. – Я иду, Манон.
Дневник МанонНа пути в мою жизнь, между Авиньоном и Лионом30 июля 1986 г.
До сих пор не верится, что они все в последний момент не полезли вслед за мной в поезд. С меня хватило и того, что они (родители, тетушка Жюли «Женщинам вообще не нужны мужчины», кузины Дафна «Я слишком толстая» и Николет «Я всегда так устаю») спустились к нам в долину со своего чабрецового холма и увязались за мной в Авиньон, чтобы собственными глазами увидеть, как я сяду в скорый поезд Марсель – Париж. Мне кажется, им всем просто захотелось в город – развеяться, сходить в кино, купить пару пластинок Принса[24].
Люк с нами не поехал. Из опасения, что я передумаю и останусь, если он будет стоять на перроне. И он прав: я всегда за сто метров вижу, что у него на душе. Уже по тому, как он стоит или сидит, по положению его плеч или головы. Он южанин до мозга костей, его душа – это огонь и вино, он никогда не бывает хладнокровным, он ничего не может делать без чувства, он не знает, что такое равнодушие, безразличие к чему бы то ни было. Говорят, большинству парижан плевать на все с высокой колокольни.
Я стою у окна экспресса и ощущаю себя одновременно и ребенком и взрослой. Я только что в первый раз по-настоящему распрощалась с родиной. В сущности, я и вижу ее в первый раз, быстро удаляясь от нее километр за километром. Напоенное светом небо, звон цикад в кронах вековых деревьев, ветры, борющиеся друг с другом за каждый миндальный листочек. Зной – как лихорадочный жар. Золотое мерцание в воздухе, когда солнце садится и окрашивает крутые горы, увенчанные коронами деревень, розовым и шафранным цветом. И земля, непрестанно осыпающая нас разнообразнейшими дарами, неустанно растущая нам навстречу, – там пробиваются сквозь камни розмарин и чабрец, там наливаются тугой плотью вишни; там упругие семена липы пахнут смехом девушек, которым те встречают парней в тени платанов. Реки сияют тонкими бирюзовыми ожерельями между дикими отвесными скалами, а море на юге горит такой ослепительной, такой жгучей синевой – как пятна от черных маслин на коже влюбленных после объятий под оливковым деревом… Земля тянется к человеку, подходит к нему угрожающе близко. Она беспощадна. Терновник. Скалы. Ароматы. Папа говорит, что Прованс сотворил людей из деревьев, пестрых скал и источников и назвал их французами. Они твердые и гибкие, как ветви деревьев, сильные и упрямые, как камни, говорят и чувствуют из глубины души и вскипают так же быстро, как вода в глиняном горшке на плите.
Я чувствую, как спадает жара, вижу, как тускнеет кобальтовое сияние неба… Чем дальше на север, тем более мягкими и размытыми становятся формы земли. Холодный, циничный север! Способен ли ты любить?
Конечно, мама боится, как бы в Париже со мной чего-нибудь не случилось. Она опасается не столько того, что меня разорвет на куски одна из бомб ливанской фракции, которые начиная с февраля взрывались в галерее Лафайет и на Елисейских Полях, сколько что я стану жертвой какого-нибудь мужчины. Или, боже упаси, женщины. Одной из этих сен-жерменских интеллектуалок с туго набитыми головами и пустыми сердцами, которые могут привить мне вкус к эксцентричной жизни художественной богемы, где тоже все рано или поздно кончается тем, что женщины моют кисти своим господам творцам.
Мне кажется, мама боится, что вдали от Боньё и его атласских кедров, винограда Верментино и розовых сумерек я могу столкнуться с чем-нибудь вредным и опасным для моей будущей жизни. Я слышала, как она сегодня ночью плакала в летней кухне от отчаяния. Ей страшно за меня.
Говорят, будто в Париже царит дух соперничества и мужчины соблазняют женщин своей холодностью. Каждая женщина хочет укротить мужчину и превратить в страсть ледяную корку, которой он покрыт. Каждая женщина… А южанки особенно. Говорит Дафна, но я думаю, она не понимает, что мелет. Диеты явно оказывают галлюцинаторное действие.
Папа – истинный провансалец и само спокойствие. «Что эти горожане могут предложить такой, как ты?» – говорит он. Я люблю его, особенно когда он во время очередного пятиминутного приступа гуманизма объявляет Прованс колыбелью всей национальной культуры. Когда он бормочет по-окситански[25], восторгаясь тем, что любой зачуханный фермер, выращивающий оливки или помидоры, говорит здесь на языке художников, философов, музыкантов и молодежи уже четыреста лет. Не то что парижане, возомнившие, будто творчество и любовь к миру свойственны только их обуржуазившейся интеллигенции…
Ах, папа! Платон с мотыгой и непримиримый враг воинствующей нетерпимости.
Мне будет не хватать пряности его запаха, тепла его груди и его голоса, напоминающего далекие раскаты грома.
Я знаю, мне будет не хватать и гор, и лазури, и мистраля, который начисто выметает виноградники… Я взяла с собой мешочек земли и пучок трав. А еще косточку нектарина, обсосанную мной до зеркального блеска, и камешек-голыш, который я кладу под язык, когда меня мучит жажда и тоска по нашим провансальским источникам, – как у Паньоля[26].