Поль Гаден - Силоам
— Вы так любите его? — сказала она.
— Оно — моя сила, мой покой, — прошептал он. — Мой самый большой покой…
Она подняла к нему глаза, словно встревожась.
— Симон!.. Разве я не несу вам покоя?
Он не ответил. Он только взял ее за обе руки и заглянул в самую глубину ее глаз.
— Вы!.. — воскликнул он в глубоком волнении.
Но она не поняла, что он хотел сказать.
— Разве я не несу вам покой? — снова спросила она. — Вы так часто говорили мне это…
— Я все еще жду ответа, — сказал он, — ответа, которого не дает мне ни природа, ни вы…
Он заметил, как легкий трепет пробежал по ее лицу. Она не сразу ответила:
— А что же еще делать в жизни, если не ждать?.. И это вы мне говорили.
— Есть время для ожидания, — начал он…
Но не решился закончить. Он приблизился к ней, словно хотел поцеловать; она, в свою очередь, казалась смущенной и отступила…
Они расстались как раз под ветвями дерева. Она пошла по тропинке, спускавшейся прямо к потоку, и Симон тотчас потерял ее из виду. Кусты, поток, ночь поглотили ее хрупкую тень, и когда он позвал: «Ариадна?» — никто ему не ответил.
VIСимон был теперь другим человеком. Мысль об Ариадне больше не покидала его; он укорял себя, как за проступки, за минуты, проведенные вдали от нее, при этом им овладевало нетерпение, делавшее эти минуты тягостными и нескончаемыми.
Теперь он на целые вечера запирался в своей комнате, одержимый поиском Ариадны, вырываемой маленькими частицами у реальности, бывшей теперь всего лишь отпечатком на бумаге. Он принялся ее фотографировать… Но первое же полученное изображение его разочаровало. У него была вульгарная точность, упускавшая подлинность; сходство касалось только внешних очертаний: это оскорбляло вкус, как копия с произведения искусства, в которой находишь все детали оригинала, кроме того особого дыхания, что в искусстве, как и в природе, является признаком гения. Но Симон вскоре заметил, насколько, по воле бесчисленных причуд света, оптический глаз, зачастую при помощи одной простой детали, изощрялся в построении реальности, ускользавшей от его взгляда, но действительно принадлежавшей подлинной реальности и часто по-особому освещавшей ее. В общем, нужно было использовать кажущуюся неверность объектива; благодаря ей, жизнь, наконец, снова могла наполнить собой свое изображение; и если достичь абсолютной подлинности было невозможно, то, по меньшей мере, можно было попытаться достичь крупиц этой подлинности, которые, множась, могли бы сложиться, пусть даже только в сознании, в целостную картину. Именно эти фрагменты подлинности, прелюдию подлинности более полной, хотя и невидимой, Симон некоторое время выискивал от изображения к изображению. Но этого ему уже не было достаточно. Поскольку на вершине каждого искусства лежит предел, за которым художник погружается в безумие, Симон теперь пытался осуществить в каждом отдельном изображении то лелеемое им трансцендентное видение, которое начинало преображать в нем саму породившую его любовь. Именно это явление он каждый раз, томясь, подстерегал в сияющем прямоугольнике увеличителя.
И вот однажды вечером, едва он потушил свет и нажал на кнопку, распоряжавшуюся ночными видениями, как испытал необычное потрясение перед изображением, явившимся ему на специально для этого подготовленной пластинке. По той ли причине, что в этом изображении словно содержалось новое послание? Или всего лишь потому, что оно было ответом на долгое ожидание? Конечно, уже несколько дней он ждал, что она явится на это таинственное свидание, где он просил ее быть более, чем самой собой; он ждал ее на всех дорогах в отчаянном желании завладеть ею, ее образом, словно ее жизни что-то угрожало и медлить было нельзя. Чего он хотел добиться? Что намеревался найти по окончании этих поисков? Мнил ли он, что сможет заставить ее появиться на тонкой чувствительной прослойке, предназначенной для получения ее отпечатка, такой, какой она была в тот вечер, когда он ждал ее в конце дороги, когда ее красота предстала ему в настолько новом свете, что ему показалось, будто он только что открыл ее, и когда, не смея более сказать ей в тот миг, что любит ее, он только спросил: «Откуда вы пришли?..» Одновременно с сильным волнением на него нахлынуло ужасное ощущение, которое он испытал в тот вечер, — чувство, что он так и не избавится от Минни, что она вложила в него нечто, что уже не исчезнет. Было ли это возможно?.. Впрочем, Минни была теперь далеко, как в пространстве, так и в мыслях! Однажды утром нагруженный лыжами автомобильчик снова покатил по дороге, выехал за ограду, затем за поворот и начал спускаться. Молодая женщина с юмором объявила, что после стольких трудов ради чужой забавы, ей необходимы небольшие каникулы. И вскоре свежий снег засыпал на дороге следы шин; свежий снег падал прямо на лицо Минни, стирая ее живые глазки, двусмысленную улыбку ее полных губ, тщательно засыпая ее фигуру и превращая ее в мягкий безобидный труп. С отъезда Минни едва прошла неделя, а Симон уже спрашивал себя, была ли она когда-нибудь на свете. Он и не думал, что жизнь способна вот так уничтожать случившееся. Никогда на его глазах не происходило такого полного исчезновения. Минни вытекла, как вода из выжимаемой губки…
И вот теперь он видел, как над потемневшим миром встает незнакомое лицо Ариадны. И это было так же красиво, так же волнующе, как когда ему показали, в таком же темном зале, так же располагающем к чудесам, прозрачное изображение его груди с ее потайной архитектурой и мраморной нежностью легких.
От Ариадны осталось только лицо; менее того — часть ее лица; но эта часть больше говорила об Ариадне, чем могло бы сказать все ее тело. Это был всего лишь узкий профиль, где свет очерчивал шею, лишь для того, чтобы замереть у ее основания и показывал лоб, лишь чтобы обрезать его у корней волос. Но Симон восхитился тем, что случайное расположение линий на бумаге уничтожало как раз все, что было роскошного в лице его любимой, — эту пышную, бурливую копну волос, непокорную часть ее самой, единственное, что должно было выражать нечто нерешительное, расплывчатое, может быть, встревоженное. Симон любовался тем, что случай походя высвободил как раз то волнующее выражение этого обнаженного лица, которое читал на нем он сам.
Симон мог думать, что Ариадна, придя к нему в луче света, окруженная тенью, сама будучи ею, никогда не имела иного существования, кроме этого, или, по крайней мере, здесь у нее было существование, высшее в сравнении с обычным. Во всяком случае, в этом светлом профиле, выделявшемся на фоне черного четырехугольника, явно было нечто иное, нежели просто изображение, «воспроизведение». Что же это было?.. Не являлось ли это двойником, похожим на того, кого он так часто воображал позади нее, подобно ангелу, подобно ее более прекрасному образу, которым вдохновилась природа для ее создания и в чьи очертания она, возможно, когда-нибудь вернется? Не было ли это небесным образом, чьим земным отображением была Ариадна? Не было ли это тем, что ждало ее за пределами мира и чье невидимое присутствие над ней делало ее облик одновременно таким хрупким и таким желанным?..
Направляемый инстинктом открытия, Симон еще больше сократил рамки изображения, более ревниво выделил сверкающую линию профиля, убрал прядь, свернувшуюся на щеке, оставив лишь то, что показывало ее нежный изгиб. Тогда лицо стало похоже на задумчивый цветок, несомый стройным стеблем шеи, чей изгиб подчеркивал свет… Да, это было именно то лицо, что наилучшим образом соответствовало тому, которое он так часто видел мысленным взором, когда любовался Ариадной во время их быстротечных встреч — таковы бывают мелодии, что звучат в нашей памяти, но неизбежно ускользают от нас, как только мы пытаемся их воспроизвести. Это было именно то лицо, находящееся вне всего внешнего, которое, как он думал, ему никогда не удастся воспроизвести, увидеть вновь…
Когда час спустя Симон снова открыл окно, он удивленно воззрился на мир. Ночь была холодна, небо затянуто облаками; в воздухе пахло снегом. На втором этаже Дома неярко мерцал огонек, неподалеку от комнаты Массюба, — того Массюба, что держал в своих руках руку Ариадны и медленно агонизировал под лаской руки, которую поцеловал.
Утром, когда Симон схватил отпечаток, всю ночь сохший на столе, он увидел, что тот почти ничего не потерял от своей колдовской власти. Он не был одурачен обманчивым возбуждением: Ариадна была там живой, как никогда. Между нынешней девушкой, живущей в ограниченном пространстве, чьи слова, походку, движения он знал, и прежним мифическим образом, который он столь долго любил, возникла незнакомка. Что же принесла ему эта странная Ариадна, освобожденная от копны своих волос? Что она хотела ему сказать? Ему не удавалось выразить ее послание ясными словами, понять, как могло это лицо родиться из снимка, который, как он думал, всего лишь запечатлел Ариадну. Никогда жизнь не дарила ему этого лица, этого выражения властности и отсутствия одновременно — того отсутствия, что было присутствием в чем-то другом… Что за мысль жила под нежным скатом этого лба и едва обозначенным раструбом сомкнутых губ? На чьей стороне была истина: на стороне образа, который он призывал к себе ранее, на стороне реальности — или этого нежданного явления?..