Поль Гаден - Силоам
В таком состоянии Симон, затерявшийся среди небольшой компании товарищей, его и встретил. Ошеломленные, они остановили Пондоржа. И тогда увидели потрясающую сцену: Пондорж плакал. Он плакал стоя, засунув руки в карманы, сжав кулики, немой и опустошенный. Они ничего не понимали. Только чувствовали, что происходит что-то ужасное. У них было впечатление, что они теряют Пондоржа, что он сейчас провалится у них на глазах под снег, под землю, со сжатыми кулаками. Тогда им тоже захотелось плакать. Плакать о непостижимых вещах, чуждых всем тем, о которых им случалось в жизни плакать. О вещах, которых не создают люди, оставшиеся в городах и живущие со своими семьями. Им хотелось плакать о чем-то невообразимом, к чему не применимо слово печаль. И это волнение будило далекую боль, такую странную, оставшуюся в самой глубине души, — боль, никогда прежде не выходившую наружу и означавшую, что теперь ты достиг определенного рубежа в своей жизни. Этапа. Чувствовалось, что вся эта боль вернется. Вернутся все ничтожные детские обиды, которых не было времени разглядеть, утолить, потому что какой-то голос тут же говорил: «Все кончено». А потом, когда ты уже стал мужчиной, эти обиды часто более не возвращаются; о них не вспоминают; это и значит быть мужчиной… Но теперь чувствовалось, что обиды, как и радости, качественно различны; и было отрадно суметь испытать боль совершенно новую, впервые не бывшую простой животной болью. Было хорошо, находясь среди мужчин, страдать на таком уровне, чувствовать, что может захотеться вот так вот плакать.
Симон увел Пондоржа. Тот был совершенно уверен, что не выложился до конца. Он смотрел перед собой тем мутным взором, который говорит о неспокойной совести. Миг торжества давно прошел. Пондорж более не ощущал волны людей, живших его голосом, его жестами. Возможно, он слишком высоко вознесся в своей душе? Теперь он мог только разочароваться. Он мог только исчезнуть.
VНебо начинало гаснуть; уходящий свет постепенно поднимался по склонам Большого Массива: скоро он исчезнет совсем. Воздух вокруг Симона уже потемнел и похолодел; ручьи смолкли. Он обернулся. Гора словно замкнулась в себе вместе со своими глыбами, невидимыми растениями, убитыми зимой животными. Она отговаривала вас спускаться. Симон уже как-то почувствовал на себе эту ревнивую, соблазняющую руку, которой гора пытается вас ухватить. Он вдыхал ее холодный аромат, эти возбуждающие, иногда смертельные пары, действию которых так трудно сопротивляться.
Придет ли она?.. Необходимость видеть ее вдруг разыгралась в нем, как голод, и он послал ей записку, назначив свидание на вечер… Теперь, он это чувствовал, Ариадна была нужна ему, как никогда. Отныне она была не только украшением его жизни; она даже не была более силой, которой можно противиться или нет: больше и речи не было о выборе, предпочтении. Слова Пондоржа убили последние мысли о Минни — и Симон говорил себе, что если смерть, как утверждал Пондорж, и может связывать и соединять людей, то лишь тем, что есть в них бессмертного.
Но сможет ли она прийти?.. Он пошел дальше. Тропинка, наверное, подтаивала целый день; теперь ее покрывал тонкий слой льда, и идти было трудно. Однако дни все удлинялись, снега с каждым днем становилось меньше, и если он еще падал, особенно по ночам, то быстро таял, коснувшись земли. Скоро земля обнажится… При этой мысли сердце Симона принималось биться сильнее. Да, именно этого он искал. Подняться к той обители чистоты, искренности, где росло Дерево, где не было места для той женщины, от которой ему пришлось бежать, и где бы он окончательно отделался от своего смущения, смыл бы это пятно, этот след поцелуя, который, может быть, как-нибудь проявится… Ах! Как чудесно было испытать наконец подобное счастье, вновь обрести эту свежесть души перед миром, предстать перед ним с тем же трепещущим сердцем. Мир не потерял своей ценности, своей новизны, еще манил своими извечными движениями, звуками. Да, именно этой любви Симон был обязан обретением самого себя! Он торжествовал, видя, как уже первое его соприкосновение с землей, свежесть воздуха, набухшие под снегом почки, все надежды, жившие под покровом льда и воды стирают из памяти это лицо, бывшее когда-то совсем рядом с его собственным, — ужасающее лицо, чувственное лицо Минни… Если бы она появилась сейчас на вершине этой тропинки, он бы повторил ей, крикнул ей то, что сказал накануне, когда встретил ее в метель, у ограды, у входа в усадьбу: «Я совершил ошибку, Минни… Между нами не может быть ничего. Поймите меня!» Понять его! Это значило требовать слишком многого. Как ей понять то, что он испытал, соприкоснувшись с ней, — внутреннее отдаление, внезапное отторжение… Могла ли она знать, что он почувствовал себя оторванным от себя самого, словно лишенным чего-то? Могла ли она услышать слова, которых он ей не говорил: «Мы не созданы для того, чтобы вместе насладиться этой радостью. Есть запредельная даль наслаждения, в которую я никогда не попаду вместе с вами… Я не хочу отдаться во власть чему-либо иному, кроме бесконечности…» Но все, что ему удалось сказать, были слова, предающие, искажающие его мысль: «Поймите меня: наши пути противоположны, Минни. Мой — стремление ко все большей ясности, ваш…» Она посмотрела на него тем же взглядом, как тогда, когда он, на этом же самом месте, сказал, что ей не стоит рассчитывать на него в отношении Праздника. «Мой?..» «Ваш — поиски опьянения, головокружения. Счастье для вас — это бессознательное; для меня — максимум сознания; это пьянит по-разному». «Вы не были так красноречивы, — ответила она ему язвительным тоном, — в тот момент, когда…» «Тот момент, — крикнул он, — того момента для меня не было, понимаете? Не было!..» Он смотрел, как она уходит, поворачивает за угол Дома удивительно решительным шагом. Исчезла. «Пусть уходит! — подумал он. — Пусть! И пусть мне никогда не придется увидеть ее снова!..» Но в глубине души ему было грустно от того, что он не сумел ее убедить…
А теперь он был на этой дороге и ждал, трепеща всем своим существом… Ах! Разве не заслужил он потерять ее, из-за того, что забыл ее на мгновение?.. Дорога выходила из леса, делала крюк и уже воздвигала на фоне белого, нагого, беспамятного пространства восхитительный силуэт дерена, слегка наклонившегося над краем пропасти.
Симон пошел к нему. Он, как никогда, испытывал действие этой гармоничной силы, совершенного творения.
— Сила моя, мой покой!.. — прошептал он.
Он положил ладонь на ствол, как делал так часто, и испытал от этого бесконечную радость. Между корнями, пересекавшими дорогу, еще лежали сугробы, но сами они уже обнажились. В этом месте Симон был в безопасности. Он хорошо сделал, что пришел. Всей своей силой дерево отталкивало Минни.
Да получила ли Ариадна его записку?.. Придет ли она, наконец?.. Он подумал о ней вдруг с некоторой тревогой. Мучительная необходимость видеть ее, жгучее нетерпение заставляли его страдать, как от боли… Он спустился к потоку. В нескольких шагах от него, немного ниже, к дороге примыкала тропинка, ведущая напрямик к лесу. По ней она, наверное, и придет. Тропинка была утоптанная и скользкая; она углублялась в уже темный лес. От лощины поднималось холодное дыхание, ослабевший вздох потока. Как все было мучительно в этот вечер! Поток тоже обладал страшной властью. Стоило только шагнуть на тропинку, склониться над ветвями, прислушаться к этому вздоху… Да вправду ли его слышно?.. Временами можно было подумать, что поток молчалив, нем… Зима стянула крепкими путами его бурливую поступь, приглушила шум его падения, покрыла его льдинками. Но время от времени, под своим белым панцирем, поток издавал глухое ворчание, словно чтобы подать признаки жизни, или же слегка плескался об утес с легким бульканьем. Да, хотя у него перехватило дыхание, почти исчез голос, было еще нечто грозное в жизни, которую он вел вот так, едва слышно, между утесами, покрывая их ледяными слезами. Сможет ли Ариадна пройти через этот заколдованный край?.. Симон на минуту усомнился в этом и обезумел… Он крикнул: «Ариадна!» Его крик затерялся в лесу. Но в то же мгновение ему почудилось, что позади него, по той же дороге, по какой он пришел, кто-то идет. Он обернулся и увидел Ариадну.
Симон смотрел на нее глазами, полными слез. Ему хотелось сжать ее в объятиях. Но в тех же объятиях он сжимал Минни. Это было ужасно! Ему хотелось бы убить в себе все, что могло помнить. Почему же Минни вот так, внезапно, возвращалась к жизни! Она ведь больше ничего не значила! Он ведь отрекся от нее! Он решился взять руку Ариадны и пылко ее поцеловал.
— Вы встревожили меня, Симон. Эта записка… Вам как будто срочно надо было меня видеть. Я подумала, что-нибудь случилось…
— Срочно надо было вас видеть, ах! — воскликнул он прерывающимся голосом, словно не мог перевести дыхания. — Да, мне никогда не нужно было так непременно видеть вас.