Леонид Гиршович - Арена XX
«Эх, земляк, не будь ты дурак, я тебе рассказываю, я тебе рассчитываю: девять лун до родов, восьмой день – обрезание». Мне предстояло стать отцом, «потерять свою субстанциональность и слиться с пожелтевшей фотографией отца». Ничего нового под солнцем. Цитаты, цитаты, цитаты. «Вместе с ребенком родилось и имя ему». «Первый вопрос: как назвали?»
А как? Некрасивых имен не бывает. И красивых не бывает. И выбора у нас тоже не было. Пятилетний Джош Иткис приезжал сюда с Анечкой и Сашей, которого я бы не узнал, а ведь был «ашейнер понэм». (Я им никогда не был – мне лучше. Профессор Нерон говорил, подразумевая мои необъятные размеры: «Мне хорошо, я широта», – словно я выбил ему зуб, а не он мне, по крайней мере, пытался[120].) Иткисы «поездили по стране», по друзьям, по знакомым (мы – родственники), ну разумеется, на кладбище ездили. Тетя Женя не приехала, осталась в Торонто. «Маме тяжело». Итак, имя человеку: имя. Иосифом уже был Джозеф, наш сын мог быть только Исачком.
«Я не верю, что рок передается вместе с именем», – сказала жена. Как подписала «михтав аскима» – «письмо согласия». Я передал это матери. Мы были с нею похожи, и она могла судить обо мне по себе, а потому знала: я буду сражаться до последнего патрона. Я предоставил ей самой сообщить об этом отцу. Чтоб исходило от нее.
– Исачок… – сказала она с интонацией, с какой еще никогда не произносила это имя.
ВЕК СКОРО КОНЧИТСЯКак Нарцисс из самоубийцы превратился в убийцу«Родители, я разрешу вас», – говорит Григорий Великий, дитя инцеста. Он в худшем сравнительно со мною положении. Зато и велик – давший имя первым музыкальным опытам во спасение: «григорианский хорал». Прошли века, прежде чем Европа выстраивает гармоническую последовательность разрешения диссонанса в консонанс. Разрешение от греха соответствует погружению в микву трезвучия. Ну как еще можно сказать?
Восточное христианство не жило по законам внутритонального тяготения, мажора и минора. Россия вскочила в этот поезд на полустанке, где он даже не замедляет ход. До атональной пропасти оставался всего лишь век. Но и потом еще чудом неслись по воздуху, не чуя под собою земли, целых полвека (Шостакович, ум. 9-VIII-75).
Для человека обыденного сознания, то есть неспособного возвыситься над своей физической природой, к коим, хоть и с некоторой долей кокетства, автор причисляет себя, грехопадение начинается не с Адама, а с Каина. Первая заповедь «не убий», за нею «не укради», а потом уже «распределяйте сами». Всем по вкусу пришлось бродское «ворюга мне милей, чем кровопийца», где чекисту противопоставляется дед Иосиф. Типично советское противопоставление, но мы же советские люди, как кричал солженицынский кавторанг в Иване Денисовиче. Не счесть убитых советских людей, поэтому наш девиз: «Только не убивай!».
Кого угодно разрешу во что угодно. Трижды уменьшенное в дважды увеличенное, через энгармоническую замену выдав черное за белое, – «только б не было войны».
Бродский не иностранец, не американец, не европеец, он из всех самый советский. Его тоска по холмам, яснеющим в Тоскане («синеющим»), такая эрмитажная, такая пронзительно-ленинградско-советская. Его элитарность, этого еврейского бычка, и мычащего, и мычащего, и мычащего на разрыв аорты от своей ленинградской жестоковыйности, не готова была смирить гордыню, на которую, собственно, и прав-то никаких: лжепетербуржец, «генерал делла Ровере», исполнивший свою роль до конца. Его грандиозная советскость – причина столь же грандиозного отклика тех, кто на него был похож, кому было легко судить о нем по себе, а потому знать: этот будет сражаться до последнего патрона. Отсюда не свойственная элитарности цитируемость: «Век скоро кончится».
«Умение произносить прописные истины отличает гения». Предсказание скорого конца века сбылось. А то вздыхаешь: «До скончания века…» – и безнадежно машешь рукой: когда еще это будет, на моем веку не кончится. А некоторые были уверены, что это в принципе никогда не кончится, что ХХ век – навсегда.
Сбылось! Когда это произошло? Смотрите, тридцатого июля, за пятьдесят лет до моей демобилизации, Россия объявила мобилизацию, начался «некалендарный двадцатый век». Но это не значит, что девятнадцатый век кончился тютелька в тютельку накануне. Равно как из того, что двадцать первый век начался одиннадцатого сентября 2001-го, еще не следует, что двадцатый век кончился днем раньше. Века не пригнаны друг к другу так уж плотно. Это не могилы на кладбище «Гиват Шауль». Между веками возможны щели, у хронологии тоже могут быть временные пояса – неопределенной ширины. На это накладываются случаи индивидуального прочтения: для одного век кончился со Стеною, для другого – с паутиной, которой в одночасье порос земной шар. Двадцатый век Бродского кончился не раньше 28 января 1996-го. А кто-то и ныне там, в двадцатом веке, сетью не уловлен, вместо «русский» говорит «советский» и никак не может закончить эту книгу – ждет знака.
Ношение отцом кипы, декоративный кошер родительского дома и вообще сантимент, позволявший смешивать несуществующую расу с отсутствующей верой, – все это овевало и меня. Как нельзя однажды наесться на целый год, так нельзя однажды на целый год недоесть. Тем не менее в Судный день я теперь пощусь. В первый раз это было на Голанах. Ни в Йом-Киппур (дед Иосиф говорил «ёнкипер»), ни на тиша бэ-ав[121] в нашем полку не готовили. Для желающих «в открытом доступе» содержимое складских полок: консервы, галеты, компоты, вафли. Банки с фаршированной рыбой спросом не пользовались, радостей ашкеназийского галута сефарды не разделяли: «Рыба с сахаром».
В Йом-Киппур всеобщая и полная демилитаризация. Можно по пальцам перечесть тех, кто, как я, «на боевом посту». Иерусалим Судного дня – из которого выдернут штепсель – не стоил шестичасовой болтанки на перекладных. С равным успехом можно и на Голанах положить живот за други своя, иначе говоря, поститься.
– Ты и Свисо поедете со мной в «Маханэ Гилад», – сказал Шломо. – Ребята уже девять дней сидят, подмените их до воскресенья.
«Маханэ Гилад», образчик фортификационного гения британцев, являл собою бетонированную нору, где со времен Шестидневной войны валялялись затянутые в целлофан запчасти к списанным пулеметам «М-2». Туда же были беспорядочно свалены никому больше не нужные «раматы». («Бельгийская автоматическая винтовка “рамат”, 6 кило весу, наконец прислонена к стенке, шесть часов подряд, пока я добирался из части сюда, эта гадина висела на мне». – «Солдат с войны домой пришел…».) Кроме того за семью запорами хранилось что-то давно просроченное, но строго засекреченное.
В мире несть армии великия, ни малыя, ни белыя, ни красныя, ни коричневыя (не к ночи будь помянута), где бы не царил бардак. В ЦАХАЛе введена особая должность – «бардакист», весьма распространенная, если судить по частоте упоминаний. «Ата бардакист ата!» – кричал на меня Шломо («Ты, бардакист ты!»), когда оказалось, что в пяти вверенных мне укреппунктах я поменял одни пустые газовые баллоны на другие, такие же пустые. Вместо горячей шакшуки (яичница с овощами по-магрибински) израильской военщине пришлось жрать холодную фаршированную рыбу. «Люди плюются!» – сам Шломо родом из Адена. Я пытался оправдаться: «Послушай, Бен-Ами, мне такие дали, откуда я мог знать?» – «В следующий раз под суд отдам. Получишь две недели “не-выхода”, будешь знать».
Зато мне принадлежал патент перевозки яиц по гористой местности в открытом армейском грузовичке без ветрового стекла – мой «командкар» наверняка помнил еще Синайскую кампанию. Чтобы не жонглировать яйцами, надо их держать не на коленях, а плотно задвинуть в бардачок картонные упаковки, составленные одна на другую. И тогда яйцам, не знаю по какому закону природы, ничего не делалось.
Сидя в кузове, солдат-дурачок Свисо – а другие под началом расара[122] Шломо не служат – пустился в рассуждения о том, что волен не соблюдать пост, это, если я хочу знать, даже вменяется ему в обязанность Бабой Сали[123]: обессиленный солдат не может сражаться. На Свисо были красные ботинки[124].
– Смело постись, тебе нечего терять.
– Нечего терять, да? А если мне «зайн» отрежут?[125] Вас, русских, здесь не было в шестьдесят седьмом. Знаешь, как «сурим» (сирийцы) наших пленных убивали? А знаешь, что у них изо рта торчало? Не хочешь, не ешь. Только Баба Сали, я думаю, тебя поумней. Бен-Ами, а что ты скажешь?
– В армии я не пощусь, – сказал Шломо, – поэтому в Йом-Киппур я всегда дома.
Он и так каждый вечер дома – до Тверии отсюда сорок минут. У него сильно потасканный «форд-эскорт» израильской сборки, в котором – как я в тексте – он постоянно что-то исправляет. По пятницам я с ним доезжаю до Тверии, чтобы быть подхваченным другим попутным ветром. Шломо страдает унтер-офицерским комплексом: разбирается во всем, на все у него есть ответ. Его послушать – что приходится делать волей-неволей, поскольку в дороге у него рот не закрывается – он любого заткнет за пояс. Голда, конечно, умная женщина, но если б она спросила его, то он бы ей сказал: «Знаешь, Голда, вы, ашкеназим, не знаете арабов, а мы их знаем». Мне почему-то вспомнилось недавно прочитанное: «Ты, братец, сер, а я, приятель, сел».